– Все, – он поднимался и добавлял всегда один и тот же вопрос: «Завтра ждать?».
Уло вырос. Голодное детство не прошло для него даром. Хоть и вымахал высоким и широкоплечим среди местной мелкоты – ходили среди охочих девок в Герсике слухи, что мать его путалась с рыжебородыми северными разбойниками – но так и остался большеголовым, уродливым на лицо и таким костлявым и жилистым, что любая одежда болталась на нем, как на пугале в хуторском огороде. Возвысился и послушник. Просил ли Уло о чем-нибудь Пяста, ставшего хольдом? Никогда и язык не шевельнулся. Принимал, как должное – слово за хлеб. Потом, повзрослев, брал за слово медью. Затем слово стало делом. Уло был приметным, но незаменимым, и брат Пяст, подмяв под себя тайный сыск, не стал скупиться на серебро.
– Оставалось только ждать.
– Ждать, – едва слышно пробормотал брат Пяст. – Устал я ждать. Едва не рехнулся.
– Никак одно на другое не нанизывалось, и след все не всплывал. Случай помог.
– У тебя случайностей не бывает, – убежденно произнес хольд, пододвигая к нему глубокую сковороду с тушеным мясом, булькающим в собственном жиру. – Верный след ты унюхал, вот он и открылся.
Уло подвинул скамью ближе к столу, уселся, сглотнул слюну, потянулся к мясу, рылся пальцами в кусках, выбирая, где мослы потолще да жира больше. Потом просто поставил всю сковороду перед собой, отломил от краюхи хлеба кусок, макнул в жир и обвел взглядом келью.
– Нет тут ушей, – твердо сказал брат Пяст. – Говори свободно.
Большеголовый Уло кивнул, но молчал, рвал мясо крепкими зубами, увлеченно гремел костью о столешницу, выбивая из желтых осколков мозг. Не любил он пространных разговоров. Слушать привык и действовать. Думать и размышлять умел, как и размышлял меньше часа назад, едва втиснув длинное и костлявое тело в лохань с горячей водой. Закрыл глаза от удовольствия, чувствуя, как тепло поползло внутрь. Задумался, катал в голове прошедшие дни, размышлял все ли сделал правильно, не оставил ли сам за собой след, распутывая чужой. Чудную задачу ему брат Пяст подкинул. Думал за пару дней управиться с плевым делом, а оно вон – на месяцы растянулось, а отпущенное ему время неумолимо таяло. Вот тогда он забеспокоился по-настоящему. Отираться на торжищах и постоялых дворах, выуживая нужные сведения по крупицам из хмельных разговоров, сам он не мог – уж больно приметный уродился. Нищим по улицам слоняться? Так на странные вопросы могут и ножом в темном переулке под ребро ответить, и бродяжничать без ярлыка с дозволом сартова стража не даст. Тогда-то он и наполнил кошель серебром, пришел в харчевню на улице Могильщиков к карлику Желыбе, с которым знался с малолетства. Тряхнул серебром, шепнул пару слов в чуткое ухо и тогда к нему зачастили ночные гости. Молча выслушивали указания и так же молча растворялись в темноте. Одни охотники за дармовым серебром приходили вновь, выкладывали, что удалось разнюхать и уходили, спрятав половину куны за щекой, другие не возвращались вовсе. Потом поток разбойничьих рож и добропорядочных внешне слуг сарта Некраса иссяк, не принеся ничего, кроме осознания зря потраченного времени. Однако Уло не привык сдаваться. Оставалось только терпеливо сидеть пауком над горстью серебра, которая не уменьшилась и на четверть, раскинув ловчую сеть и испытывая терпение брата Пяста. Вот тогда и пришел сам Желыба, взобрался на скамью с ногами, потирал бритую голову, опустошая один кувшин вина за другим, сокрушался, что помочь не смог, а он едва на волоске удержал жгучее желание разбить все эти кувшины – или разом, или поочередно, но все, как один непременно! – о голый череп карлика. Уже прощаясь, покачиваясь от выпитого, тыкаясь лбом в живот Уло, непрерывно икая и кривясь в хмельных гримасах, он поведал одну занятную историю о безвременно почившей в своей келье молоденькой монахине, которую в Гнезно ни один могильщик схоронить не взялся. Свиток, говорил заплетающимся языком, у нее в келье нашли, а там… Друг ты мне, пьяно всхлипывал в дверях, не хотел говорить, мол, проклятый этот свиток, даже сжечь не смогли, как монашку на дрова в костре бросили. Назавтра в келье его обратно и нашли. Пятнышка сажи на нем не осталось. Замуровали. Не ищи те слова, что найти хочешь – пропадешь. И серебра мне не надо. Хлопнул дверью и потащился в темноту переулков Герсики, держась за стены. Набрехал тогда с три короба Желыба, ублюдок этакий. Никто о такой монашке и не слышал нигде. Потом уже узнал. Так какой с хмельного спрос? Сам брехал и сам же верил, что правду говорит, и Уло от беды уберечь старался. Но Гнезно занозой засело в мозгу, шевелилось, покалывало. И не зря, как оказалось.
– В Герсике ничего от следа не осталось, – заговорил он наконец. – Слышал, что у матери Некраса было какое-то тайное хранилище древних свитков. Может быть, у самого сарта и осталось что-то глубоко запрятанное, так не говорит никому и найти не удалось. Мать-то свою он собственноручно жизни лишил.
– Мальчишкой я был в те времена, а ты на полу под ногами охочих девок по пролитому вину ползал и слюни пускал, – ухмыльнулся брат Пяст.
Уло потянулся к кувшину с вином. Не нравились ему такие сравнения, хоть и старший товарищ их произносил. Бросил тот как-то брезгливо, что, мол, это у породистой суки хвост поджат, чтобы не вскочил никто, а у безродной всегда торчком. И точно таким же тоном брат Пяст частенько говорил ему, что мать из охочих девок не стоит того, чтобы о ней думать. Тем более, искать. Не из знати ведь была, иначе бы под монастырские двери подбросила, а не в канаве подыхать кинула. И Уло запил кольнувшую сердце обиду, осушив глиняный сосуд до дна.
– По всей Герсике искал?
– Искал, – хмуро кивнул он. – По купцам ходил, по разбойникам, по отшельникам. Клич тайный бросал. Награду предлагал за весть, за шепот какой, хоть за полслова. Одного боялся, если знающий человек сразу не всплыл, так может и притаиться в каком убежище, да так, что никому вовек не найти. Вот так в Гнезно и отправился.
– Почему в Гнезно? – опешил брат Пяст. – Где мы и где Гнезно?
– Когда стал искать у кого на сарта Некраса такой зуб отрос, что не испугается рот открыть и сказать об этом. Пусть бы и на свитке пером черкнуть.
– У меня. У отца Тримира, – процедил тот и вдруг дернулся, хлопнул себя по лбу. – Болеслав!
– Он самый, – Уло вцепился зубами в кусок мяса, прошепелявил с набитым ртом: – Пришлось на ляшскую сторону отправиться. А там уже и пошло нанизываться одно на другое. Всплыл след.
– Почему вестей о себе не присылал?
– Следят там за всеми зорко. Нунций за Болеславом, Болеслав за стражей, стража за монахами, а те за паствой, – Уло вытер скользкий от жира подбородок и похлопал себя по макушке, такой же большой, как и сковорода на столе перед ним. – А мне за собой бы уследить.
– Надо было за помощью гонца отправить.
Уло пожал плечами. Он всегда следовал непреложному правилу – обходиться в дороге самым малым и своими силами. Само собой, настоятель в любом монастыре, взглянув на ярлык с печатью отца Тримира, снабдил бы его всем необходимым, лишь бы тот поскорее убрался подобру-поздорову, но тайный сыск на то и тайный, что открытая помощь, бывает, и не к добру оборачивается. Да и лишних глаз и ушей в монастырях полно, а завязанное молча и в темноте всегда крепче, потому что узел тот никто и не видел, и не слышал о нем. Всунь сейчас кто посторонний нос в этот тюк, что истекал водой на камнях пола, и весь хитроумный план брата Пяста псу под хвост.
– Ну? – поторопил тот.
Уло вздохнул, скривился и стал рассказывать, изредка прерываясь, чтобы подхватить со сковороды очередной кусок мяса и глотнуть из кувшина. Поведал, как побывал и в Турье, и в Вилоне, а потом вместо того, чтобы вернуться в Герсику, отправился в Гнезно. Потом перешел к главному. Брат Пяст слушал с едва заметной улыбкой и кивал каким-то собственным мыслям. Он всегда удивлялся жадному аппетиту Уло, который брал пищу руками, чавкал, сопел, булькал, громко отрыгивал и никогда не забывая помянуть Создателя словами благодарности. Неожиданно он заскрипел зубами и грохнул кулаком по столу так, что загремела посуда.