Апостольское горение Жюстины Пюте сразу же испортило переговоры, и они быстро приняли дурной оборот. Мы ограничимся описанием финала этой оживлённой беседы. Выслушав жалобы старой девы, Жюдит Туминьон ответила:

– Ей-богу же, мадемуазель, я не вижу необходимости разрушать этот писсуар. Он мне нисколько не мешает.

– А запах, мадам? Разве вы его не чувствуете?

– Вовсе нет, мадемуазель.

– В таком случае, разрешите вам заметить, мадам, что у вас далеко не тонкий нюх.

– Так же как слух, мадемуазель. И, благодаря этому свойству, меня нисколько не беспокоит болтовня по моему адресу.

Жюстина Пюте опустила глаза.

– А то, что происходит в «Тупике монахов», мадам? Это вас тоже не беспокоит?

– Насколько мне известно, мадемуазель, там не происходит ничего неприличного. Мужчины ходят туда для известных вам дел. Ведь нужно же где-то это делать – там или в другом месте. Что же в этом дурного?

– Дурного? Есть такие типы, мадам, которые даже не пытаются скрыть от меня свои пакости.

Жюдит улыбнулась.

– Эти пакости в самом деле так ужасны? Вы преувеличиваете, мадемуазель!

Ум Жюстины Пюте всегда был предрасположен к мысли, что её намерены оскорбить. Она ответила крайне резко:

– О! Я знаю, мадам, есть такие женщины, которых эти пакости не пугают! Чем больше они их видят, тем больше ликуют!

Уверенная в великолепии своей удовлетворённой плоти, убеждённая в своём блистательном преимуществе перед жалкой завистницей, прекрасная коммерсантка мягко возразила:

– Сдаётся мне, мадемуазель, что вы тоже не упускаете случая на эти пакости поглядеть…

– Но я к ним не прикасаюсь, мадам, как некоторые, что живут от меня неподалёку. Я могла бы их назвать…

– Что до меня, мадемуазель, то я не собираюсь вам мешать к ним прикасаться. Я же не спрашиваю вас, как вы проводите ночи.

– Я их провожу безгрешно, мадам. И я не позволю, чтобы вы говорили…

– Но я ничего не говорю, мадемуазель. К тому же вы совершенно свободны. Каждый человек свободен.

– Я честная девушка, мадам.

– А кто утверждает обратное?

– Я не из бесстыдниц, доступных каждому встречному-поперечному… Что доступно двум, доступно и десятерым! И я вам это говорю в лицо, мадам.

– Чтобы быть доступной, дорогая мадемуазель, нужно знать, что вас о чём-то попросят. Вы говорите о вещах, с которыми плохо знакомы.

– Я легко без них обхожусь, мадам. А когда я вижу, до чего иных доводит порок, я даже рада, что могу без них обойтись.

– Я вполне верю, мадемуазель, что вы охотно без них обходитесь. Но от этого не выигрывают ни ваше настроение, ни ваша внешность.

– Я не нуждаюсь в хорошем настроении, мадам, для того, чтобы говорить с особами, погрязшими во грехе… О! Я много знаю, мадам! У меня зоркий глаз, мадам! Я много могла бы порассказать… Я знаю, кто входит и кто выходит и в котором часу. И я могла бы ещё рассказать о тех, кто наставляет рога своему мужу. Да, мадам, я могла бы и это рассказать.

– Не трудитесь, мадемуазель. Это меня нисколько не интересует.

– А если мне нравится об этом говорить?

– В таком случае, подождите немного, мадемуазель. Я знаю человека, которого ваш рассказ может заинтересовать… Жюдит обернулась к дверям и крикнула:

– Франсуа!

В дверях тотчас же появился Франсуа Туминьон.

– Чего тебе? – спросил он Жюдит.

Лёгким кивком головы она указала ему на Жюстину Пюте:

– Да вот мадемуазель хочет с тобой побеседовать. Она говорит, что я тебе наставляю рога. Вероятно, она имеет в виду твоего Фонсиманя, которого здесь постоянно видят. Короче говоря, ты – рогоносец, мой бедный Франсуа. Вот в чём суть дела.

Туминьон всегда очень легко бледнел, и его бледность с дурным зеленоватым оттенком казалась зловещей. Он шагнул к старой деве.

– Прежде всего, какого чёрта околачивается здесь эта лягушка?

Выпрямившись, Жюстина Пюте хотела что-то ответить. Но Туминьон не дал ей произнести ни слова.

– Эта мокрица суёт свой нос во все дома. Сунь-ка лучше нос себе под юбку, там, наверное, неважно пахнет. И убирайся отсюда поживей, падаль поганая!

Старая дева побледнела так, как бледнела всегда – восковой желтоватой бледностью.

– О! – запротестовала она. – Как вы смеете меня оскорблять! Это вам не пройдёт даром. Не прикасайтесь ко мне, грязный пьянчуга! Его преосвященство сумеет…

– Вон отсюда сию же минуту, – вскричал Туминьон, – или я раздавлю тебя, как таракана, пакость ты этакая! Убирайся живо, старая ведьма! Я тебе покажу, какой я рогоносец, чирей вонючий!

Он её преследовал проклятиями до самого входа в «Тупик монахов», а затем вернулся домой, гордый и возбуждённый.

– Ну что, видала, как я вышвырнул Пютешку?

Жюдит присуща была снисходительность, которой часто обладают чувственные женщины. Она промолвила:

– Бедняга, она лишена всего. А ведь, надо полагать, её к этому делу тянет…

И тут же добавила:

– Ты сам виноват в этих сплетнях, Франсуа. Ты всегда затягиваешь к нам своего Фонсиманя, и обо мне начинают болтать – ведь у людей такие злые языки!

Туминьон ещё не совсем выдохся. Остатки своего гнева он обрушил на Жюдит.

– Ипполит будет приходить, когда я этого захочу, чёрт подери! Что ж, по-твоему, люди с улицы будут устанавливать в моём доме свои порядки?!

Жюдит вздохнула и бессильно развела руками:

– Ах, Франсуа! Я отлично знаю, что ты всё сделаешь по-своему.

Жюстина Пюте, образец благочестивой прихожанки, причисляла себя к самому драгоценному достоянию католической церкви. В нанесённом ей подлом оскорблении она увидела отвратительное посягательство на Великую Твердыню. Это наполняло её холодной ненавистью, которую она, не колеблясь, сочла отражением небесного гнева. Вооружившись пылающим мечом она направилась прямо к кюре Поноссу, дабы излить на его груди свои горчайшие стоны. Она заявила ему, что писсуар становится предметом соблазна и причиной падения нравственности. Она назвала писсуар грязной будкой, где преисподняя поставила часовых, отвращающих девушек Клошмерля от своих обязанностей. Она заявила кюре Поноссу, что постройка этого заведения была безбожным деянием муниципалитета, осуждённого за это на вечные муки. Она заклинала кюре Поносса призвать добрых католиков к единству – для совместной борьбы за разрушение прибежища срамоты. Но кюре Поносс испытывал священный ужас перед насилием, способным только посеять раскол среди пасомого стада. Благодушный священник, осознавший свои былые просчёты, ныне придерживался давних традиций галликанской церкви: он всем силами старался не смешивать духовное и мирское. Вне всякого сомнения, писсуар следовало отнести под рубрику мирского, и, стало быть, он на вполне законном основании зависел от муниципалитета. Кюре Поносс решительно не мог согласиться со своей непримиримой прихожанкой, утверждающей, что общеполезное строение может оказать пагубное действие на человеческие души. Именно это он и вознамерился растолковать Жюстш Пюте.

– Дорогая мадемуазель, существуют естественные надобности, ниспосланные нам самим Провидением. Стало быть, оно не может считаться греховным здание, построенное для их отправления.

– Этот образ мыслей может завести далеко, господин кюре! – сухо возразила Жюстина Пюте. – Непотребное поведение некоторых особ можно было бы объяснить теми же естественными надобностями. И тогда Туминьонша…

Кюре Поносс постарался удержать старую деву от осуждения ближних своих.

– Тсс, тсс, дорогая мадемуазель! Никто не должен быть назван. О грехах я обязан узнавать только в исповедальне, и каждый может говорить только о своих прегрешениях.

– Эти ни для кого не секрет, господин кюре, и я имею право говорить о них. Так вот, мужчины, которые в «Тупике монахов» не считают нужным прятать… которые показывают, господин кюре… показывают решительно всё…

Кюре Поносс отогнал нечестивые образы, придавая им чёткие пропорции, соответствующие законам естества.

– Моя дорогая мадемуазель, некоторая нескромность, которую вы могли заметить, проистекает, несомненно, от бесхитростной неряшливости нашего сельского населения. Мне думается, дорогая мадемуазель, что эти мелкие факты – вне всякого сомнения, прискорбные, но редкие – не способны развратить чад Пресвятой Марии, которые ходят, стыдливо потупив взоры.