Совершенно красный солдат, утром, в самом центре главной городской площади! Можно себе представить, какое это произвело впечатление. Повсюду только и слышалось:

– Видали?

Весь Клошмерль отправился к центру городка. Солдат, обмазанный свежей краской, выглядел чрезвычайно курьёзно. Но гнев клошмерлян был безграничен. Он был вызван не столько окраской, по правде говоря, забавной, сколько острым чувством обиды. Банда Фаде выразила готовность окрасить в зелёный или чёрный цвет монтежурский памятник павшим, тоже изображавший величавую Францию и непреклонного солдата. Но это не было выходом из положения. Для обсуждения ситуации спешно собрался муниципальный совет. Доктор Мурай заявил, что красный цвет делает памятник более воинственным и к тому же более заметным. Он предложил сохранить красный цвет и покрыть памятник новым слоем краски. Этому энергично воспротивился Ансельм Ламолир, который противопоставил рассуждениям доктора аргументы этического порядка. Красный цвет – это цвет крови, сказал он. Не следует к воспоминаниям о войне примешивать мысль о крови. Павших на поле брани надо изображать в плане идеальном, просветлёнными и покрытыми славой. Следует избегать всего низменного, обыденного и печального, что могло бы омрачить воспоминания о минувшей войне. Нельзя забывать о молодом поколении, которое должно быть воспитано в духе традиционного героизма французского воина, умеющего умирать с весёлой улыбкой на устах. Так погибать на поле брани могут только французы – это неподражаемое искусство свойственно духу французской нации, как известно, первой нации в мире. Лёгкая дрожь патриотизма пробежала по телам муниципальных советников, взволнованных своевременным напоминанием о национальном превосходстве. Напоследок Ламолир внезапно выпустил в Мурая несколько метких стрел, чем окончательно доконал своего оппонента.

– Вполне возможно, – сказал он, – что у людей, которые потрошат мертвецов, нет ничего святого. Хотя мы и деревенские люди, но у нас ничуть не меньше идеалов, чем у разных городских краснобаев. Мы ещё себя покажем!

Красноречие, основанное на фактах, всегда обладает огромной силой убеждения. Ансельм Ламолир был самым подходящим человеком, чтобы говорить о жертвах войны, он потерял трёх племянников и зятя. К тому же в начале войны и сам он прослужил в течение почти месяца в тыловом дорожном отряде. Ламолир причислял себя к жертвам войны. («Которые погибли – тем ещё повезло, все беды обрушились на живых».) Итак, все согласились с выступлением Ламолира и решили пригласить специалиста, который вернул бы монументу его первоначальный цвет.

Но вскоре произошли вещи посерьёзней. Однажды, около трёх часов ночи, мощный взрыв потряс весь городок до основания. Гулкое эхо взрыва прежде всего навело на мысль о землетрясении, и клошмерляне замерли от ужаса, отнюдь не уверенные в том, что их дома по-прежнему находятся в вертикальном положении, а они сами – в горизонтальном. Самые отчаянные выскочили на улицу. Запах пороха привёл их к «Тупику монахов». и вскоре, с наступлением рассвета, люди узрели то, что произошло в «Тупике». Заряд динамита, подложенный под писсуар, взорвал металлическую обшивку, а осколки выбили стекло в церковном окне. На сей раз ущерб был нанесён и тому, и другому лагерю. Этот вандализм вызвал всеобщее возмущение. На следующий день два неосторожных монтежурца были настигнуты десятком бесстрашных клошмерлян и избиты до полусмерти.

Одновременно с этим приумножались частные скандалы. Они затрагивали представителей обеих партий, что немало способствовало смятению умов. Но об этом следует рассказать подробнее.

* * *

В один прекрасный день Мари Фуйаве, юная служанка Семейства Жиродо, была безжалостно изгнана хозяевами, не давшими ей при этом ни сантима. Маленькую Мгари сочли повинной в постыдном посягательстве на юного Рауля Жиродо, воспитанника отцов иезуитов. На самом же деле ответственность, как и проступок, была обоюдной: сыну нотариуса было около семнадцати лет, а служанке около девятнадцати. Это старшинство и вменил бедняжке в вину добродетельный папаша Жиродо, который пришёл в бешенство, узнав, что под его кровлей отпрыск, предназначенный для высоких государственных постов, делил ложе с какой-то служанкой. Между тем, вероятнее всего, заводилой в этом деле (разумеется, несовместимом с репутацией семейства нотариуса) был Жиродо-младший, успевший уже проявить себя как искусный лицедей.

У Рауля Жиродо были смягчающие обстоятельства. В частности, глуповатая покорность молоденькой служанки, нанятой Жиродо для самых разнообразных работ. Мари явно не знала, где должно кончаться послушание хозяевам. Простоватой и боязливой девице, пришедшей из горного селенья, общественное устройство представлялось чем-то ужасным. Лживый лицеист, который легко мог бы добиться её увольнения, с самого начала принялся тискать её по тёмным углам. Она решила, что есть смысл поддаться этим ласкам, чтобы обеспечить себе покровителя и смягчить своё одиночество в доме, где все внушали ужас и помыкали ей как хотели. Мари Фуйаве нельзя было назвать красавицей, но она обладала соблазнительной свежестью и великолепно развитой грудью. Вид этой груди буквально потрясал юного Жиродо, томившегося девять месяцев в году от сурового режима интерната и страдавшего днём и ночью от бесплодных мук полового созревания. При таких условиях сближение между сыном нотариуса и молодой служанкой сделалось роковой неизбежностью. Рауль Жиродо приехал на каникулы с твёрдым решением просветиться в некоторых вопросах, не предусмотренных учебной программой иезуитов. Для такого рода исследований полностью подходила Мари Фуйаве. Мари уступила ему с тем же молчаливым прилежанием, какое она привносила во все свои работы по дому. Она отнюдь не считала, что всё это может дать ей какое-то право на фамильярность по отношению к молодому господину. Неопытность обоих новичков, в конце концов, была успешно преодолена, и Мари Фуйаве скромнёхонько пользовалась своей долей удовольствия, которую ей благоволил оставить Рауль Жиродо. Но, хотя обе эти доли были не всегда равновелики, ночные утехи явно повысили преданность служанки господам, и это тотчас же отразилось на её работе.

– С конца июля эта девка порядочно обтесалась. Она уже не так неуклюжа, – часто повторяла г-жа Жиродо, обычно скупая на похвалу.

– Да, – отвечал нотариус, – она понемногу привыкает. Я нахожу, что и Рауль с некоторых пор сильно изменился к лучшему. Он стал более спокоен и рассудителен. Он начал читать, чего с ним никогда не случалось раньше, и уже не шатается по округе, как в прошлые годы. Кажется, он становится дельным человеком.

– Да, в его возрасте начинаешь многое понимать. Его характер формируется.

Тем не менее они и не подумали учесть эту перемену, когда обнаружилось, до какой степени Мари Фуйаве пополнила познания молодого барина и сумела проникнуть в интимную жизнь семейства Жиродо. Её тотчас же прогнали, и она ушла, заливаясь слезами. На всех перекрёстках она простодушно рассказывала о своей беде. Её жалобы сильно скомпрометировали семейство Жиродо и всю партию Церкви.

– Ну и свиньи эти Жиродо! – говорили многие горожане.

– Они держат свои чётки неподалёку от ширинки!

Но Мари Фуйаве ругала не всех одинаково.

– Всех хуже жена, – объясняла маленькая Мари. – Потому как барин завсегда интересовался моим здоровьем. Он всё пугался, что я занедужу, и говорил: «Мари, у тебя такая красивая пухлая грудка! Надо её блюсти, а то с ней может что-нибудь приключиться. Тебе не больно, когда я делаю вот так?» – это он у меня завсегда по разным уголкам спрашивал. А потом клал пять франков как есть промежду грудей. А то, бывало, и десять франков засовывал за самую пазуху. «Это, говорит, для маленькой Мари, у которой такая красивая грудка!» Так что потихоньку от мадам у меня получалась прибавка к жалованью.

– А как Рауль, Мари?

– Он меня заставил, не спросясь. Я тогда была вся сонная, и прежде чем набралась сил, чтоб отбиться, всё уже было окончено.