К озеру выходит он в полдневный зной. В озере недвижен тех же елок строй, так же, отражаясь, дремлют тростники.

По песку крикливо бродят кулики. Шустрые касатки резвою семьей, взвизгивая, мчатся гладью водяной.

Вот прокаркал ворон на сухой сосне. Ястребок пестряный крикнул в вышине. Бултыхнулась рыба…

Тишина, простор, запах свежей тины, облака да бор. Только до опушки не доходит он. Там редеет чаща.

Там со всех сторон неоглядной далью залегли луга. Там студеной речки вьются берега.

В ней другой владыка — старец Водяной. В ней речные девы тешатся игрой. Днем шалят русалки. Любо им одно: водоросли путать, убегать на дно, мелкую плотину всплесками пугать, пестрые ракушки в иле собирать.

А как ночь настанет, — чуть лишь над рекой задрожит, качаясь, месяц голубой, лишь забрезжат звезды, и едва в ночи заснуют, как тени, легкие сычи, — водяные девы, встав из белых вод, над росистым лугом водят хоровод.

Комариным пеньем чуть звучит напев зеленоволосых, серебристых дев.

Сладко внемлют песне сонные луга. Белою росою плачут берега. Лунное сиянье в блеске голубом от реки до неба сыплется столбом. Шороху растущей млеющей травы вторит, замирая, оханье совы. И поют русалки, тянутся к луне.

Слушает их старец на глубоком дне.

С пеньем вьются девы. Между них одна всех подруг прекрасней. Как туман бледна, простирает руки, жалобно зовет.

Чу! раздался топот у туманных вод.

Тихо едет витязь берегом ночным. Голубые тени тянутся за ним. Мнет седые травы конская нога.

Все луга да воды. Воды да луга.

Слез с коня, снял гусли. В синей тишине золотые звуки полились к луне. Сладко плачут струны…

Вот из-за кустов светлая русалка на звенящий зов выплыла неслышно.

Руки заломив, залилась слезами…

Все нежней призыв, все нежней дрожанье трепетной струны, все светлей сиянье дремлющей луны. Витязь ждет недвижно. Млеют берега…

Все луга да воды. Воды да луга.

Вдруг из темной чащи в тишине ночной грянул дикий хохот, уханье и вой. Будит старый Леший всю лесную дичь.

И владыке гулко отвечает клич. Загудели сосны, оживает мгла…

С смехом тяжкий филин мчится из дупла. Внемля зычный посвист, плавно взвившись в высь, хохотом веселым совы залились. Реют, извиваясь, быстры и мягки.

У корней, сверкая, пляшут огоньки. Скалясь, волчьи пасти горестно поют. Им в глуши медведи голос подают. Гоготанье, клики, рев, рыданья, вой сотней отголосков мчатся за рекой.

Внемля гул тревожный, замер богатырь.

С писком над шеломом пролетел упырь. В ухо крикнул филин.

С диким храпом вдруг конь взвился. Помчался в чашу через луг.

Вот, взвевая гривой, в тростниках мелькнул. Вот в лесной опушке с ржаньем потонул.

Витязь вслед стремится. Конь в лесу заржал. Горе! нет дороги, — старый след пропал. Черное болото стонет в грозной тьме.

Гибнет смелый витязь в тинистой тюрьме.

Там, где пропадали речки берега, шли луга, озера и опять луга. Не окинет дали соколиный взор…

Море трав цветущих, речек да озер.

Над лугами вьются, пляшут мотыльки, золотые пчелы, мошки и жуки.

По зарям с зеркальных светлых заводей серебром играют трубы лебедей. С сумерек до утра у седых ракит соловей бессонный стонет и звенит.

Вот садится солнце огненным щитом, и сияет небо заревым огнем, и курятся травы…

Из закатной мглы с клекотом несутся сизые орлы.

Вот шумят на отдых журавлей стада.

Все луга да травы. Травы да вода.

Сосен красно-синих, желтых, золотых, елок изумрудных, елок голубых вновь с зарей зарделся бесконечный строй.

Что ж качает Леший хмурой головой? Что не шлет он дятлов ясный бор будить, не зовет кукушек по весне грустить?

Сгублен им соперник, витязь молодой. Но печален Леший. Пасмурный, больной, голову повесив, нехотя идет в топь и глушь лесную, в гущину болот. Не на радость старцу утренний дозор…

С вечера в трущобе все стучит топор.

Нижний Новгород

Май 1906

Борис Садовской

ЛАМИЯ

С месяц назад, сидя один за вечерним чаем, я дописывал новую статью. Давно уже я не писал ничего. Мне нездоровилось. В тот день я с утра чувствовал в голове неприятную, холодную тяжесть; сердце ныло; жизнь казалась скучной и ненужной. Все надоедливее и злее давил меня томительный туман вечерней хандры, и я уже собирался ложиться спать, чтобы тяжелым забытьем прогнать до утра головную боль, — как вдруг мозг мой неожиданно в один миг вернулся к прежней остроте. Я почувствовал себя свежим и здоровым. Лихорадочная тоска исчезла; мутная мгла в голове, подобная метели в ночном поле, озарилась ровным лунным сиянием. Казалось, никогда еще мой разум не достигал таких ясных серебряных вершин.

Тогда вдруг наступила полная тишина, и я замер с приподнятым пером. Легкая дрожь сладко и болезненно рассыпалась по спине, — мне показалось, что в мою одинокую квартиру кто-то вошел. Несколько мгновений я пытался различить колебавшиеся ночные звуки, и не знал — шаги ли это, или мерное падение капель из умывальника. Не то это грызлась мышь за шкапом, не то мой Джек, возясь в передней, лязгал ошейником о ковер. Наконец, дверь в столовую тихо скрипнула два раза, и уже нельзя было сомневаться, что кто-то, стоя у порога темной гостиной, неуверенно топчется на месте, не решаясь войти. Дрожь ударила меня крепче, но я не двигался и ждал, устремив глаза на двери.

Она показалась на пороге.

То же серое гимназическое платье с форменным передником; в черной косе та же алая измятая лента. Руки, по привычке, опущены беспомощно вдаль бедер. На свежих щеках Зины таял легкий румянец; она улыбалась. С обычной лукавой ласковостью смотрели на меня милые глаза.

Я был не столько взволнован, сколько изумлен. Молча глядели мы друг на друга.

Джек звякнул ошейником; легко стуча когтями, вбежал в столовую и уткнулся мне в колени. Я все еще вытягивал голову, засматривая в черную пасть гостиной, но в разверстых ее дверях уже не было никого. После Зины в воздухе остался лишь едва уловимый аромат любимых ею фиалок. Молча сидел я, лаская Джека, и не чувствовал никакой тревоги. Только прежняя мутная усталость мгновенно вернулась ко мне и разрешилась, наконец, удручающей слабостью и сном.

Следующий день я провел в бесцельных прогулках. Долго скитался я по мерзлым улицам и снежным бульварам, с чувством неодолимой скуки присаживаясь на занесенные снегом скамьи и слушая морозное карканье ворон. Ночью мне не спалось. Мыши скреблись безустанно, капли надоедливо-ровно падали в умывальник, Джек возился на полу, поминутно шурша хвостом. Видя, что уснуть не удается, я встал, зажег свечу и, одевшись, вышел на улицу.

Под матовым сияньем зимней луны снег отсвечивал голубоватым фарфором. Тротуары слабо искрились под лучами вздрагивавших фонарей, оцепенелые улицы пустынно дремали. Я шел, минуя один переулок за другим, и незаметно очутился на краю города. Дальше, за площадью, начинало угрюмо серебриться необозримое пустое поле.

Перед самой заставой я остановился. На далеком белом пространстве ничего не мог заметить пристальный взгляд. Впереди гигантским сугробом высился суровый берег Волги. Так уныло мертвен и неприветлив был этот вечности подобный, пустынный вид, что у меня сжалось сердце.

Я повернул вправо и близко подошел к монастырской ограде. Из-за медных решетчатых ворог мелькнула частая сеть крестов и могильных памятников. Мрачно посмотрели на меня старинные окна храма, и жутко припомнил я монахов, спящих теперь в гробоподобных кельях, в соседстве с мертвецами. Думает ли кто из них в эту ночь о смертном часе?

Прильнув липом к ледяной решетке, я издали ясно видел могилу Зины. Над ней белел большой мраморный крест. Мне припомнилась Зина в гробу, в кисейном платьице, с белыми розами на груди. Синие пальчики сжимают образок.

Хорошо ль тебе, девица.
Так глубоко под землей?[12]