— Герр Эккерман! — вскричал Владимир.

Свечи упали, и свет погас. Эккерман съежился и шмыгнул под стол. Владимир кинулся к Гёте и наткнулся на книжный шкап. Заглянул под стол, оттуда шмыгнул мышонок. В перепуге выскочил Владимир в столовую, к нему подплыла старуха. Он схватил ключницу за кофту: в руке остался пучок перьев, а в открытое окно вылетела ворона и плавно понеслась к заалевшим лесным вершинам. В дверях, загораживая дорогу, встал Костя. Владимир ударил его и вскрикнул: перед ним завертелся на палке безносый череп.

Не помня себя, очутился Владимир в коридоре. Он бросился бежать. С полчаса бежал, коридор все не кончался. В отчаянии выпрыгнул он из окна и увидел себя на дворе у парадной двери в сиянии разгоравшейся зари.

Тут руки и ноги его онемели, глаза затмились. Он превратился в камень.

Вышел Василий, потрогал камень, зевнул, посмотрел на солнце и, воротясь, заперся.

Проичка в тот же вечер все рассказала родителю. Елпифидор Сергеич подумал и затянулся.

— Я этого давно ждал. Чудно только, что оба сразу. Ну, что ж ты? Которого берешь?

— Я, папенька, выбрала Владимира.

— Умно сделала, пуля в лоб. Мне самому Василий не того. Худого ничего не скажешь, играет чисто, а не лежит душа. Ну, поздравляю, душенька, дай Бог вам счастья.

Елпифидор Сергеич обнял Проичку, отец и дочь прослезились.

В Ильин день ждали жениха с утра. Стол и буфет сверкали, из кухни тянуло пирогом. Владимир не ехал. Что бы могло задержать его?

Остывший пирог унесли, и шампанское потеплело. Подали обед.

Проичка с красными веками теребила салфетку. Елпифидор Сергеич молчал и после обеда тотчас ушел к себе.

Сидя на балконе в измятом платьице, Проичка не знала, что придумать. Вдруг на дворе раздался стук копыт. Приехал! Она вскочила и остановилась перед Василием.

— Вы помните ваше слово? Его нет больше.

— Как нет? Вы смеетесь надо мной. Где мой жених?

— Жених? Давно ли?

— Вчера у всенощной он мне признался, я его невеста. Где он?

Василий принял надменный вид.

— Мое ли дело стеречь чужих женихов?

— Но вы сами сказали, его нет.

— Я пошутил.

— Неправда, вы его спрятали.

— Если угодно, прошу вас, сделайте честь осмотреть мой дом.

— Так и будет. Пифик, папенька спит?

— Почивают-с.

— Сейчас же оседлай мне Бедуина и, когда папенька встанет, скажи, чтоб приезжал за мной в ихнюю усадьбу. Понял?

— Так точно, барышня.

Василий не узнавал жеманницу Проичку. Оттого это все произошло, что Проичка сама до последнего дня не подозревала, как любит она Владимира. Сжав губы, она взлетела на седло и понеслась; за нею Василий.

У крыльца Проичка спрыгнула и пробежала в дом. Василий покосился на камень, усмехнулся и привязал лошадей. Проичка летела по темноватым покоям. Она заглядывала в углы, отворяла шкапы и двери и очутилась, наконец, в высоком прохладном зале. Здесь висела картина, ей хорошо знакомая; в Москве на нее любовалась Проичка, бывая у бригадирши, — «Одиссей, привязанный к мачте, слушает сирен». Проичка вдруг задумалась, обессилев. Крылатые девы на полотне задышали, запели их голоса и лиры. Одиссей сходит с корабля и приближается к ней.

Проичка перекрестилась.

Грянул громовой удар. Картина свернулась с треском: вместо Одиссея стоял, шатаясь, обугленный Василий. Из вытекших глаз струился синий огонь; страшные зубы блестели. Рухнувшись, он рассыпался легким пеплом.

Вбежал Владимир, бледный, сияя от счастья. Он бросился к Проичке и обнял ее.

Вместе они подошли к коляске. Елпифидор Сергеич раскуривал трубку.

— Что же ты, жених, пуля в лоб, куда девался?

— Простите, дядюшка, дело было.

Отъехали. Пифик повернулся на запятках.

— Сударь, извольте поглядеть: за нами шибко горит. Над усадьбой расплывалось облако тяжелого дыма.

1918

Борис Садовской

ДВОЙНИК

И вот он глянул к нему вновь за ширмы[15].

Гоголь

Молодой беллетрист Озимовский и адвокат Мозоль сидели у мецената Ейбоженкова. В столовой млела уютная тишина. Декабрьский вечер гляделся в большие окна.

За шампанским поднялся спор. Мозоль уверял, что только в наше время начинается настоящая жизнь. Ейбоженков его поддерживал. Озимовский не соглашался.

— Не понимаю, какой тут возможен спор. В прошлом все было естественней и прекрасней.

— Это аберрация, — возразил Мозоль. — Вы вводите в заблуждение и себя и публику. Если взглянуть на Москву с птичьего полета, она определенно покажется игрушкой, но так ли на самом деле? Всегда было одно и то же, только теперь стало лучше, а лет через пятьдесят будет совсем хорошо.

— Правильно, — заметил Ейбоженков, прикусив сигару.

Озимовский презрительно отмахнулся и сшиб бокал.

Все трое засмеялись. Расцеловавшись с хозяином, гости спустились на улицу.

— Пойдемте в кафе, — сказал Озимовский, поеживаясь: шуба была в закладе. — А?

— С наслаждением бы, но сегодня это меня не устраивает: надо работать.

Они расстались у памятника Пушкина. Мозоль вскочил в трамвай, Озимовский пустился по бульвару. Ему не сиделось дома. Бродить по улицам, заходить в рестораны, встречать приятелей вошло у него в привычку.

Кофейный павильон был пуст. Озимовский уселся в углу; ему подали чаю. Не успел он развернуть газету, как чья-то рука потянула к себе листок. Озимовский увидел румяную даму в шляпе с большими перьями.

Ему тотчас представилось, что это одна из его поклонниц, светская дама, графиня какая-нибудь, вообще аристократка. Все, что читал он в романах и наблюдал на сцене, возникло перед ним заманчивой интригой. Он уже видел себя мужем богатой женщины. Вот издает он журнал и собрание сочинений, небрежно кланяется с Ейбоженковым и дает снисходительно взаймы Мозолю.

Но только хотел он заговорить, как, изумляясь, увидел, что незнакомка вдруг изменилась. За столиком моргала выцветшими глазами старушка в чепце и с зонтиком. В павильоне стало светло и жарко; запел оркестр. Деревья на бульваре распустились; на клумбах рдеют цветы, и пестрые дети гоняют обручи по дорожкам. Непрерывно менялась обстановка. Вот заливается вальс; разряженные лакеи подносят сласти красавице в пудреных буклях. Вот на свирелях высвистывают негры; их слушает девушка с браслетами на ногах. Вот горбоносые певцы воют протяжным хором перед царицей в коралловой диадеме. Весны и зимы чередовались. То темнело и сыпался снег, то разбегался ветер, то солнце жгло, то грохотала гроза.

— Что это значит?

— Ты счастливец, — ответила женщина с алмазным пером на черных косах. — Я Время. Пользуйся минутой. Я могу унести тебя на сутки в былую жизнь.

— Что же мне надо сделать?

— Назови любой год, какой пожелаешь, и завтра весь день пробудешь в этом году. Только помни: за час, проведенный в прошлом, ты заплатишь двумя годами жизни.

Это говорила старуха в зеленом хитоне.

— Перенеси меня в старую Москву.

— Странный выбор: одна ли Москва на свете? Подумай, ты можешь взять средние века, Египет, Рим, Византию, можешь стать современником Гомера.

Но Озимовский мало читал, за границей не был, языков не знал. Он подумал и вывел на карточке: 1851.

Девочка в соломенной шляпке улыбнулась. На эстраде полосатые карлики грянули польку. Озимовский лишился чувств.

Очнулся он в незнакомой комнате за перегородкой. Плечо чесалось, и в сумерках видно было, как по подушке бежал торопливо клоп. Озимовский поискал выключателя и не мог найти. Понемногу начал он привыкать к рассвету и на столике увидел сальную свечу. Спичек не было. Он хотел позвонить; звонка не оказалось.

— Где же это я и что со мной? — Озимовский перебирал вчерашнее. Вдруг молния ударила ему в голову: он вспомнил незнакомку и кафе.