Читал я, по-видимому, долго, потому что когда ты окликнул меня с тротуара и я выглянул в окно, воздух в улице был уже густо-синий, и на небе, прямо передо мной, горела яркая первая звезда вечера. В костеле служба давно окончилась, и он был заперт, тих и сумрачен.

— Ты один? — спросил ты, стоя под моим окном и стараясь незаметно, через мое плечо, заглянуть в комнату.

Я забыл о том, что Виктория была в моей спальне, и радуясь, как всегда, твоему приходу, беззаботно отвечал:

— Конечно, один! Заходи…

И вот, ты вошел в комнату и, почему-то избегая смотреть мне в лицо, подал мне руку и молча прошелся раза два из угла в угол. Потом прилег на софу и закрыл глаза, и у тебя тогда было такое же неподвижное, мертвенно-бледное лицо, как сейчас. Прошло несколько минут в глубоком молчании. Я сидел в кресле, у окна, смотрел на твое лицо, и тогда, не знаю отчего, мне пришло в голову, что ты непременно умрешь от своей руки, кончишь самоубийством. Какие-то особенно страдальческие складки около губ, впадины глаз и заостренность носа указывали на это…

За дверью в спальне послышался торопливый шелест шелка, шорох платья, звуки осторожных шагов. Ты быстро поднялся, сел и, прислушавшись, взволнованно прошептал:

— У тебя Виктория.

Я уже при первом шорохе вспомнил о ней, смешался и ответил не сразу:

— Она, видишь ли, обедала у меня… и потом… ей захотелось отдохнуть… от прогулки…

Я заметил, как сверкнули твои глаза злым, недоверчивым блеском и, еще больше смутившись, пробормотал:

— Ты, пожалуйста, не подумай чего-нибудь… Это было бы с твоей стороны…

По твоим губам проскользнула твоя обычная, загадочная усмешка.

— Я ничего не думаю, — тихо сказал ты и, поднявшись с софы, взялся за шляпу.

В дверях щелкнул замок, — и на пороге появилась Виктория. В сгустившихся сумерках виден был только бледный овал ее лица с темными пятнами глаз, окруженный черным матом волос. Она в нерешительности стояла в дверях, чувствуя, что между нами что-то происходит. Ты подал мне руку и мельком, словно пустое место, окинул ее беглым взглядом и широкими шагами вышел из комнаты. Спустя минут десять, ушла и Виктория. Она, видимо, была чем-то смущена, расстроена, и во всем ее существе чувствовалась глубокая, тихая подавленность…

На другой день ты пришел ко мне бледный, с лихорадочно горевшими глазами, весь нервно передергиваемый какой-то внутренней болью. По твоему лицу я угадал, что ты не спал и промучился всю ночь. Наш разговор, как ты помнишь, был короток и странен. Ты сухо, отрывисто спросил:

— У тебя ничего не было с Викторией? Скажи правду.

— Ничего, клянусь тебе.

— Я не верю… не может быть…

— Как хочешь…

После небольшой паузы, ты попросил, уже мягче и спокойнее:

— Дай мне твой револьвер.

— Не могу… не дам…

— Даю тебе слово: я не убью ни тебя, ни ее.

— Но себя…

Ты поколебался и тихо ответил:

— Не знаю… — потом решительно прибавил: — Если ты не дашь — я все равно достану, когда мне нужно будет… Но если ты мне друг…

Я вынул из ящика стола револьвер и подал его тебе со словами:

— Раньше, чем сделать что-нибудь непоправимое, обдумай хорошо… Опять повторяю тебе и клянусь: между мной и Викторией ничего не было…

Ты взял револьвер и ушел, не сказав больше ни слова — и только из передней я услыхал твое короткое, нервное: «Прощай», в звуках которого мне послышалась дрожь сдерживаемых слез…

Весь тот день я провел в страхе, что кто-нибудь из знакомых придет и сообщит мне весть о твоей смерти. Меня мучило угрызение совести за мой необдуманный поступок с револьвером. Если бы ты покончил с собой в тот день — я считал бы себя виновником твоей смерти и мучился бы этим всю жизнь. Но ты пришел вечером того же дня и принес револьвер обратно.

— Еще не время, — сказал ты, смущенно отворачиваясь и кладя оружие на стол. — Я подожду…

Постояв молча с минуту, ты, словно про себя, в глубокой задумчивости проговорил:

— Я все же не верю ни тебе, ни ей…

И ушел, сгорбившись и понурив голову…

На другой день утром я уехал. Мне грустно было расставаться с тобою, оставлять тебя с твоим тяжелым подозрением, рассеять которое я не мог. Но еще грустнее было покидать город, где жила Виктория. Я должен был сделать большое усилие, чтоб оторваться от нее мыслью и чувством. Всю дорогу на моей душе лежала тоска большой, невознаградимой потери…

Уже в Петербурге я получил из того же городка, от знакомого тебе Сергея Торского, письмо, объяснившее мне многое. Оно у меня, кстати, лежит здесь, в боковом кармане. Я тебе сейчас прочту его… Вот что он пишет:

«Дорогой друг. Я близок к сумасшествию, или к самоубийству, или к убийству человека… которого люблю. Этот человек — Виктория Сенилова. Она сама — сумасшедшая, и в этом — ее дьявольское очарование и мой ужас. Ее беспрерывное возбуждение, действующее даже на расстоянии, доводит меня до исступления, раздражает до физической боли. Я никогда не встречал женщины, у которой все линии тела, все очертания форм и лица были бы настолько женственно-чувственны, как у Виктории. Это воистину дитя сатаны, носительница греха и преступления… Она изводит меня, медленно сжигает на огне страсти, раздувая его и не давая удовлетворения. Она позволяет мне делать с ней все, что я хочу, до последней грани — и тут вдруг строго произносит свое проклятое нет, которое повергает меня каждый раз в бездну отчаянья, муки, ненависти к ней и ко всему миру… Недавно я пришел к ней вечером — и она вышла ко мне, представь себе, совершенно голая и сама зажгла лампу. Красный абажур, накинутый ею на лампу, окружал ее тело горячим пурпурным облаком, в котором я задыхался, бредил, умирал… Что было со мною в этот вечер — не стану тебе рассказывать, да я и сам плохо помню. Это был мучительный, чувственный угар, сладострастный бред, какой бывает в периоде долгого воздержания, инквизиторская пытка любви с нечеловечески жестокой казнью, заключавшейся в последнем слове „нет“… Целую неделю после этого вечера я пролежал в постели в нервном расстройстве, сопровождавшемся припадками, истерикой, обмороками. И сейчас похож на тень прежнего меня, на выходца с того света… Что это за девушка? Объясни мне, ради Бога! Я ничего не понимаю. Извращение ли тут играет роль, сильно повышенная чувственность рядом с отвращением к любви, или это стремление к сильным ощущениям, выражающимся крайним возбуждением и наслаждением чужими страданиями? А может быть, просто игра, спорт?.. Все мои знакомые помешались на ней. Евгений Стар недавно застрелился: я знаю наверно, что причиной его смерти была Виктория. Доктор Лудин уехал на лодке в Днепр и пропал без вести; лодку нашли пустой. Здесь также не обошлось без Виктории, потому что последние дни своей жизни он ходил за ней шаг за шагом и имел вид человека, обреченного на смерть. Со мной, вероятно, будет то же, если судьба, вернее — Виктория не сжалится надо мною. Посоветуй, что мне делать и возможно скорей, иначе будет поздно. Я не ручаюсь за себя…»

В постскриптуме прибавлено: «Счастлив тот, кто мог вовремя взять себя в руки и, вырвавшись из душной атмосферы, окружающей Викторию, уехать за тридевять земель. Подозреваю, что ты принадлежишь к этим счастливцам. А для меня это уже невозможно: поздно…»

Я спрятал письмо в карман и посмотрел на тебя. Было уже совсем светло; в доме и за окном, во дворе и в лесу, стояло полное беззвучие… Твое лицо слабо озарилось усмешкой, — и ты вдруг раскрыл глаза. Они были холодны и тусклы и не видели меня. Ты как будто смотрел внутрь себя, обдумывая и стараясь что-то понять. И вот, твои губы дрогнули и зашевелились. Я услыхал шепот, похожий на слабый шелест листьев:

— Я умер через месяц после Сергея…

— Так и ты стал жертвой Виктории!.. — прошептал я, в волнении подымаясь с кресла.

Ты также поднялся и тут я заметил на левой части твоего лица, бывшей все время в тени, струйку запекшейся крови, вытекшей из черной ранки на виске.

Ты не ответил на мой вопрос, только усмехнулся своей загадочной усмешкой и пошел из комнаты. В недоумении и жутком безмолвии я последовал за тобой. Мы прошли террасу, спустились по лестнице вниз. Здесь ты остановился и протянул мне руку, глядя куда-то мимо меня. Я пожал твою холодную, безжизненную руку, которая, после пожатия, бессильно упала и повисла. Ты стал удаляться от меня, как будто отделившись от земли и плывя над травой, — я заметил, что ты становишься все прозрачней и сквозь твое тело виднелись деревья. Как легкое облако, ты ударился о частокол моего двора, прошел сквозь него и, удаляясь к лесу, растаял в белом воздухе раннего утра…