Что и говорить, Перонетте с ее необузданным нравом и несдержанным языком следовало быть хоть капельку осторожней, но куда там… При малейшем намеке на то, что к ней кто-то недоброжелателен или хочет выразить порицание, она, закусив удила, взвивалась на дыбы. Она могла прийти на мессу, надев чудовищно дорогую брошь. Могла вытащить из-под платья флакон и опрыскать проходившую мимо монахиню лавандовой водой. И поскольку она пользовалась покровительством настоятельницы, никто, даже сестра Клер де Сазильи, отличавшаяся непреклонною волей в деле наведения порядка в школе для старших воспитанниц, не решался призвать ее к ответу.

Перонетта обладала неограниченным правом входа в покои матери Марии. Она проводила там больше времени, чем в дормитории. Она в любое время могла ускользнуть в ее изящно обставленные комнаты, куда больше никому не позволялось входить (одной мне повезло иметь привилегию пользоваться ее библиотекой), и пропадать там часами; в самый разгар дневной жары она раздевалась почти догола и блаженствовала на холодном каменном подоконнике. А тем временем для всех остальных продолжал действовать заведенный в С*** наистрожайший распорядок, в котором во время летних вакаций допускались очень незначительные послабления.

Не стану с полной уверенностью утверждать, что мать Мария знала о поведении племянницы. Кто-нибудь вполне мог пожаловаться ей на то, что Перонетта отсутствует на церковной службе, на занятиях или отлынивает от чего-то еще. И все-таки следует принимать во внимание, что, хотя со мной настоятельница была крайне добра, в монастыре ее боялись; вернее, сестер пугали ее красота и необыкновенность натуры.

Разумеется, она не могла не заметить, что запасы вина в ее личном погребе убывают, что неподвижный воздух ее покоев хранит свежий запах недавно выкуренных сигар, что некоторые предметы одежды пропадают, и так далее.

Но если она все это и замечала, то не подавала виду, и Перонетта проказничала безнаказанно. Так продолжалось весь конец июля и первые недели августа, и все это время я была постоянной спутницей Перонетты — ведь я считалась ее репетитором. Конечно же, наши занятия были сплошным фарсом.

— Перонетта, — говорила я, — твоя тетушка опасается, что ты можешь отстать в сентябре, когда начнутся регулярные занятия.

— В сентябре? — обычно переспрашивала она. — Господи помилуй… Господи, помилуй нас всех , если я останусь тут до сентября!

И хотя я действительно старалась как могла, по крайней мере поначалу, мне так и не удалось пробудить у нее интерес к учебе. А тем более повлиять на ее поведение. Иногда во время уроков, проходивших, если позволяла погода, в монастырском саду, мне приходило в голову, что я с равным успехом могу обращаться к белке или камню.

К истории душа у нее не лежала. «Ерундовые подвиги людей давно умерших», — заявляла она. Ее мнение об орфографии: «За всю жизнь не написала ни слова, которое не могу выговорить». Математика, по ее отзыву, «создана для купцов», от греческого и латыни у нее «болит голова», а после немецкого «хочется вымыть язык с мылом». Ее письменный французский был сносен, почти хорош, а разговорный — свеж, изящен и правилен, сам звук его ласкал слух.

Репетиторство продвигалось туго. Посреди занятия она могла сорваться с места и убежать куда-нибудь, куда угодно, предоставив открытую книгу власти стихий. Урок, во время которого мне удавалось завладеть ее вниманием хотя бы на полчаса, можно было рассматривать как невероятный успех, после которого мной овладевало искушение отдохнуть до конца дня. Что более всего удивительно, Перонетте часто удавалось хорошо отвечать экзаменующим ее учителям. Возможно, она слушала более внимательно, чем это могло показаться; возможно, она действительно что-то усваивала. Скорей же всего она ловчила. Как бы там ни было, после таких ее периодических успехов у меня словно камень падал с души, ибо я все время боялась, что за мной снова придут, чтобы отвести к матери-настоятельнице, и та освободит меня от обязанности помогать Перонетте в учебе. Этого, конечно, так и не произошло. А жаль.

Ведь я знала , что Перонетта, задевая других, вызывает раздражение, что ее не любят, завидуют ей. Я знала , что она своенравна, ни с кем не считается, ей на всех наплевать. У нее к этому был талант. И все-таки, раз она выказывала ко мне приязнь, я любила ее.

Enfin [8] , я была перед нею бессильна. Делала все, как она велит. Как часто, проведя день в ее обществе и под ее началом, я сгорала от стыда за то, что натворила. Я никогда не была ревностна в вере, но в то время я готова была проводить в церкви часы напролет, испрашивая прощения как для себя, так и для Перонетты за все, в чем мы были повинны. Как всегда бывает в таких случаях, переход от плохого к худшему не заставил себя ждать. Я тоже начала посещать в неурочное время комнаты матери-настоятельницы, чтобы праздно проводить там время. Я тоже курила испанские сигарки и пила коньяк, который мы нашли между простынями на дне сундука, замок на котором взломали, — вот до чего дошло мое легкомыслие. Я тоже производила дотошный осмотр великолепного гардероба настоятельницы, в котором хранилось так много ослепительно мирских платьев.

Но в один прекрасный день этому настал конец. Перонетта уже провела в С*** несколько недель, и теперь шел конец августа. Пчелы с гудением летали по всему монастырю, чтобы затем вернуться в свой улей к пчеле-матке. Точно так же воспитанницы начали возвращаться к сестре Клер де Сазильи, словно влекомые вечным зовом природы. На небе в разгар дня появились низкие грозовые облака, и я последовала за Перонеттой в покои ее тетушки, как это случалось уже бесчисленное количество раз. В конце лета ливень может начаться внезапно. Дождь льет около четверти часа, а то и меньше, причем одновременно может сиять солнце. Такого следовало ожидать и в тот день — стоявшая жара просто не могла более длиться.

Мы с Перонеттой часто навещали покои матери-настоятельницы. Так было у нас заведено — длившиеся не более получаса занятия плавно переходили в не менее чем двухчасовое безделье, во время которого мы любили уединяться в заветных покоях матери Марии, пока та занималась мирскими делами в конторе монастыря — я не знаю уж, в чем они состояли. В последние дни я заметила, что Перонетта скучает; она словно напрашивалась на неприятность, оставляла дверь в наше убежище открытой настежь, будто желала быть пойманной. Она дерзко надевала к мессе перстень матери-настоятельницы, приводила в беспорядок ее постель… Игры, в которые мы играли в комнатах ее тетушки прежде, неизменно доставляли мне удовольствие; нравились они мне и сейчас — одного счастья быть в обществе Перонетты было достаточно, — но Перонетту теперь в них привлекала возможность попасться. И оттого она становилась все более дерзкой. Я с беспокойством ждала, что же будет… И вот в тот день, когда мы лежали поперек кровати настоятельницы — пресыщенные, покуривая сигарки, с головою, идущей кругом от коньяка, выпитого в изрядном количестве, изнывая от дневной жары и предвкушая прохладу, которая наступит после дождя, — Перонетту посетила неожиданная мысль.