Экскурс Себастьяны был прерван ужасным грохотом: Асмодей так хватил кулаком по мраморной столешнице, что все тарелки подпрыгнули и зазвенели.
— Ага! Августин, le batard ! [58] Вот кто любил поразглагольствовать о вещах, которые выше его разумения! Хотелось бы мне, чтоб этот святенький старикашка очутился здесь и я мог высказать ему в лицо все, что о нем думаю! А вместе с Августином оказались бы тут и все прочие нюхнувшие смерти небожители, все эти Аристотели и Аквинаты… Извольте заметить, все на «А»; А-А-А; не оттого ли, что этот звук чаще всего произносят в нужнике? Все трое А-Ашки. Абсолютные задницы.
— И это говорит Асмодей, — обратилась ко мне Себастьяна, — который абсолютно несносен.
Я увидела, что Ромео, как и я, с трудом удерживается от смеха. Заметил это и Асмодей, который тут же обрушил на нас жуткие проклятия, употребив слова, которых я прежде никогда не слышала, но значение которых тем не менее поняла. Слегка успокоившись — ну совсем чуточку, — Асмодей пояснил:
— Аквинат, то есть Фома Аквинский, разделял мнение Августина, рассматривая огонь как единственное средство спасти душу еретика от адского пламени. А что еще хуже, он, Аквинат, обрушился с критикой на Canon Episcopi [59] , где говорилось, что колдовство есть иллюзия, и рекомендовалось не обращать внимания на тех, кто им занимается. Он во всеуслышание заявил о своей безусловной вере и в колдовство, и в способность ведьм наводить всякую пагубу, изменять собственный облик, вызывать бурю и перемещаться по воздуху, а кроме того, утверждал, что ведьмы заключают договор с дьяволом, который может расторгнуть только огонь.
Затем Асмодей обратил свой гнев против Аристотеля: в то время как Платон считал магию делом естественным, а потому и не хорошим, и не плохим, Аристотель настаивал, что такой вещи, как естественная природная магия, не существует. Любая магия, согласно его мнению, в том числе ведовство, магия черная или белая, «естественная» или нет, имеет природу либо божественную, либо демоническую, так что церкви осталось лишь выработать соответствующую классификацию и заявить на нее исключительные права.
Эта тирада длилась довольно долго; речь Асмодея то и дело переходила в рев и рычание, была густо пересыпана перцем бранных словечек, выполнявших роль междометий, а в одном ее месте знаком препинания послужил разбитый вдребезги хрустальный фужер. Когда наконец он сделал паузу — скорей из-за нехватки воздуха, нежели слов, — лицо его было багровым. Воспользовавшись ею, Себастьяна продолжила.
— А кстати, милочка, присоединяйся к нам и следующим вечером тоже, — произнесла она с театральною аффектацией, — завтра Асмодей, наверное, развлечет нас своими суждениями о Бальтусе, Боэции и Будине… Таким образом, от ужина к ужину мы где-то за месяц перелистаем, переходя от одной буквы к другой, всю его энциклопедию ненависти!
Следующее, что я запомнила, это то, что мы все дружно рассмеялись. Ромео вскочил и принялся хлопать в ладоши. Себастьяна постучала ножом по хрустальному кубку и широко улыбнулась.
Даже Асмодей усмехался, не переставая, однако, сыпать проклятиями. Наконец, указав на четыре лежащих перед Себастьяною сложенных листка, он сказал:
— Выбирай следующий. Этой твоей затее нужна хотя бы видимость порядка, а то мы не закончим и до рассвета. Я, например, желал бы перейти к другим темам.
— Вот эта, пожалуй, так и напрашивается стать следующей, — заметила Себастьяна, разворачивая второй листок. Вторым вопросом в тот вечер оказался первый из мною написанных: «Кто я?».
Себастьяна помолчала, обдумывая ответ. Асмодей громко и широко зевнул, потянулся и провел рукой по своей соломенной гриве. Принадлежа к львиной породе, он, похоже, быстро переходил от вспышек ярости к приступам лени.
— Я думал, мы это уже выяснили, — буркнул он. Я взглянула на Себастьяну, однако следующие слова, к моему сожалению, произнес опять Асмодей:
— Я скажу тебе, кто… Ты герма…
— Нет! — воскликнула Себастьяна. — Arrete! [60]
Она приподнялась с места, словно пытаясь перехватить на лету брошенные Асмодеем слова, ударила колокольчиком о край столешницы, и тот заполнил своим звоном всю залу. Ромео замер. Я тоже. Асмодей, откинувшись на спинку стула, посасывал огрызок зеленого яблока.
— Прекрати! Так не годится. Я не позволю…
— Ах! — проговорил Асмодей, словно идя на попятную. — Я просто подумал, что мы должны…
— Молчать! — скомандовала Себастьяна. И, к удивлению моему, Асмодей послушался.
Пока Себастьяна садилась, Асмодей, быстрый как молния, запустил в меня огрызком. (Теперь мне это может казаться забавным, но тогда, уверяю вас, мне было не до смеха…) Он промахнулся. Огрызок пролетел мимо того места, где я сидела ни жива ни мертва.
Себастьяна, словно не заметив происшедшего, повернулась ко мне:
— Существуют латинские и греческие слова, достаточно низкие, которые могут описать… которые, наверное, действительно описывают твою природу. Но мы не станем пользоваться ими. Никогда.
Она не решилась повесить на меня бирку, словно на розу из своего сада. И сделала правильный выбор, отказавшись низвести меня до длинноватого словечка, состоящего из четырех слогов и означающего ошибку природы, некоего уродца, и тем позволила мне стать чем-то иным, более значительным. За это я навсегда останусь ей благодарна.
— Слишком много наших сестер были замучены за одно только слово «ведьма». И я не допущу, чтобы мужчину или женщину, чтобы вообще кого-то свели к одному-единственному слову.
— Ну хорошо, хорошо, — согласился Асмодей, — но все же тебе следует рассказать ей, ему или кому бы то ни было все то, что мы знаем о…
— Я лишь скажу, что она достойна восхищения. Она чудо. И одна из нас. И что мы семья.
Асмодей пробормотал что-то. Какую-то фразу, составленную из грубых слов, имеющих некоторое отношение к особенностям женской и мужской анатомии.
— И я скажу ей, что Гермафродит был плодом любви богов-олимпийцев Гермеса и Афродиты, воплощенным единством мужской и женской сторон божественной сущности.