Вероятно, привлеченный этим настойчивым взглядом, Франсуа тоже поглядел на нее. Их глаза встретились на какое-то мгновение. Уже фермер взялся за свою черную шляпу, поклонился всем и вышел, следуя по пятам за маркизом… И тут же Гортензия стряхнула с себя своего рода наваждение, овладевшее ею при звуке имени «Франсуа». Что это она вообразила? Неужели ее мать, это чудо рафинированного изящества, могла хранить как реликвию цветок, подаренный неотесанным поселянином, платок с пятнами его крови? Какая бессмыслица! Можно подумать, что это единственный Франсуа на свете или пусть даже в маленьком мирке, затерянном в овернской глуши! Герой с розой должен был оказаться каким-нибудь юношей из хорошего семейства с нежными руками. С такими ручищами, как у этого фермера Франсуа, можно не опасаться царапин, да к тому же шипы и не пробьют их темную грубую кожу…

Тем не менее мысль об этом не отпускала ее. Она оказалась достаточно цепкой, чтобы заставить Гортензию, покинув кухню вслед за мужчинами, проводить их до порога замка. Идя гуськом, они спустились по выбитым в скале ступеням, их черные силуэты выделялись на белом снегу, а следы оставляли на нем широкую борозду. Жером с запряженной повозкой и лошадь фермера поджидали у подножия крутого спуска.

Маркиз сел в экипаж. Фермер вскочил в седло с ловкостью прирожденного всадника. Положительно этот человек был достоин внимания. По крайней мере со стороны Гортензии, во мнении которой ловкий наездник всегда принадлежал к избранным натурам.

– Очень похоже на эту мадемуазель де Комбер! – раздалось позади нее ворчание Годивеллы, также последовавшей за ней. – Заставить господина Фулька поехать к ней вместо того, чтобы послать карету и привезти молодого господина Этьена. Чего было бы проще!

– Он простудился и ранен. Должно быть, неосторожно сегодня выпускать его на холод.

– А может, будет неосторожно выпускать его и завтра; меня не удивит, если хозяин застрянет там надолго.

– Он что, не любит туда ездить?

– Напротив! Даже слишком! Меня только удивляет, как это мадемуазель Дофина еще не женила его на себе! Думаю, из-за того, что денег мало…

– Дофина! Никогда не слыхала подобного имени. А оно при всем при том очень милое!

– Такое имя иногда дают в наших старых благородных семействах. Да мадемуазель и сама недурна; хороша, хотя засиделась. У нее есть какое-никакое добро, и она спит и видит, как стать маркизой де Лозарг.

Тон Годивеллы свидетельствовал о том, что уж она-то никоим образом не намерена способствовать этому союзу.

– А почему бы ей тогда не стать маркизой? Разве ваш господин так любил свою жену, что не может никого видеть на ее месте?

– Нет. Но он беден. И у него слишком много гонора, чтобы согласиться не быть всегда и везде повелителем…

– Но разве вы не говорили мне, что покойная маркиза принесла ему приданое? Какая разница?

Некая новая забота прибавила морщин к тем, что уже испещряли старое лицо кормилицы.

– Что девица приносит приданое, это в порядке вещей. И потом… Мы вовсе не были нищими в то время. Деньги поделились поровну…

– Так маркиз любит мадемуазель де Комбер?

– Я уже вам говорила, он никогда никого не любил. А вот что она ему нравится, так это уж точно! Но в дом-то ее он никоим образом не введет.

– Как вы можете так уверенно об этом говорить? Маркиз теперь не так беден, потому что я здесь. Насколько мне известно, мои опекуны выплачивают ему щедрый пенсион. Так, по крайней мере, приказал король. Так почему же…

– Надо бы вам возвратиться в дом, мадемуазель Гортензия, – брюзгливым тоном сказала Годивелла, у которой, вероятно, пропала охота говорить. – Вы так до смерти застудитесь. А нам и без того достаточно одного больного в дому, когда привезут молодого хозяина!..

– Так почему же, – продолжала, возвысив голос, Гортензия, – почему маркиз не возьмет себе спутницу жизни? Одинокая старость так грустна.

– Почему? – Годивелла отвернула голову в явном замешательстве, словно на сердце у нее лежал тяжелый груз, от которого она жаждала освободиться. Она помедлила, взглянула на девушку, ожидавшую ответа… и внезапно решилась: – В конце концов вы все равно узнаете. Господин Фульк не женится потому, что для этого надо пойти в церковь… а он поклялся, что никогда ноги его там не будет! Ну, теперь возвращайтесь или оставайтесь, мадемуазель, а у меня дела в доме!

Повернувшись в своей фетровой обуви с неожиданной легкостью, она исчезла бесшумно, как кошка, оставив Гортензию в тисках недобрых предчувствий, что часто одолевали ее со дня приезда. Она снова услышала холодный голос маркиза: «Я никогда не хожу к мессе». Тогда она была этим шокирована, но гораздо менее, чем теперь. Она знала, что существует множество людей, особенно среди тех, кто испытал бедствия великой революции и Империи, кто не желает ходить к мессе. Но при всем том церковь они посещали, хотя бы по необходимости, особенно когда дело шло о свадьбе. А вот маркиз де Лозарг, последний представитель древнего христианского рода, отказывается от брака только из-за того, что не желает войти в храм. И все это после смерти супруги, которую он даже не любил! Что это могло значить?

Взгляд Гортензии перенесся на противоположный склон ущелья к маленькой часовне, запеленутой в снежные покровы, зябко жмущейся к своей скале с таким безутешным видом, что у девушки сжалось сердце. Дом божий походил на то, чем стала теперь она сама: это бедное ветхое обиталище было осуждено на умирание по воле могущественного замка, высившегося перед ним, по прихоти этого средневекового чудовища, черпающего силы в мощных башнях и стенах, исполненного безжалостной решимости, подмяв и придушив слабую жизнь, спокойно дождаться ее полного угасания. Девушку охватило желание отправиться туда, посмотреть на часовню вблизи, потрогать ее, а может, и попытаться проникнуть внутрь. Опасности, о которых предупреждал маркиз, не страшили ее: она желала пойти и помолиться господу в его доме! Однако ни тонкие подошвы ее туфель, ни платье из шерсти не были предназначены для похода по глубокому снегу.

Стремительно поднявшись в свою комнату, она отыскала толстые башмаки, в которых бродила по лесу, когда жила в замке Берни, загородной резиденции отца. Она обула их, нашла широкий шарф, которым замотала горло и голову, затем, спустившись, прихватила на ходу один из толстых плащей, которые постоянно висели в прихожей. Ей показалось, что эта сельская одежда лучше подойдет для задуманного предприятия, чем какой-нибудь из ее собственных кокетливых меховых плащей, слишком выдававших в ней горожанку. Наброшенный ею плащ был из темно-рыжей, мохнатой, толстой ткани, слегка царапающей кожу, зато почти тотчас ее обволокло приятным теплом. Таким образом снаряженная, она спустилась на дорогу, стараясь попадать в следы, оставленные мужчинами.

Через две минуты она уже достигла двери часовни, действительно заколоченной крест-накрест досками. Она не смогла их отодрать: доски были прибиты на совесть и крепки. Так же крепки, как дверь, которая вовсе не выглядела ветхой и готовой обрушиться.

Огорченная, но не утратившая решимости, Гортензия решила обойти строение. Коль скоро оно угрожало обвалиться (а посему пришлось обезопасить его от нежданных гостей), то где-нибудь должна же была оказаться какая-то брешь, через которую, быть может, удастся проникнуть внутрь. Исполнить задуманное оказалось не так легко, поскольку если тропа, ведущая ко входу, еще как-то сохранилась, то стены были защищены густой порослью – лозняк, терновник, пожелтевшие и почерневшие ветви под тонким слоем снега, топорщились вокруг, словно укрепления. Ко всему прочему проход между часовней и скалой был отнюдь не широк.

Нырнув в заснеженный кустарник, Гортензия благословила толстый плащ, прихваченный из дома. Он позволял продвигаться среди колючек, не оставляя на них клочков ткани. Ее парижские одежды были бы тотчас изорваны. Благодаря такой прочной защите девушка обошла часовню, заплатив за это лишь несколькими царапинами. Она уселась на изъеденные временем ступени маленького каменного холма с крестом на вершине, предварительно сметя с них снег, и замерла, не зная, что предпринять: часовня была в прекрасном состоянии. Не только больших трещин и проломов не оказалось в ее стенах, но самый внимательный наблюдатель не смог бы обнаружить в ней какого-либо изъяна.