Она научилась смиряться с его долгими отлучками, научилась ждать – и наслаждаться вполне теми короткими днями, что они проводили вместе. Тогда страсть их не знала границ – и даже минута, проведенная врозь, больно ранила обоих. Он разговаривал с ней так, как никто и никогда прежде – словно с мужчиной, с другом... Ей ни разу не пришло в голову поинтересоваться, что же он чувствует к ней, спросить самое себя: полно, да любит ли он? То, что она сама испытывала к нему, и то, что происходило между ними, столь мало походило на что-либо ей известное, что она не дала себе труда подобрать этому название. А когда он уезжал, она жила воспоминаниями и ожиданиями новой встречи.

Но несмотря на их обоюдную бешеную страсть, она так и не зачала снова – и это было источником ее глубочайшего горя. А Роб... Что ж, Роб ни словом не обмолвился об этом, как никогда не вспоминал и о двух умерших сыновьях...

Кэт по-прежнему жила с ней – и к тому же Леттис неожиданно сблизилась с обеими падчерицами. Джин было уже семнадцать, и ей пора было бы замуж, да Роб и пальцем не шевелил для этого... Казалось, ему совершенно безразлична ее судьба – а Леттис предпочитала не задавать ему вопросов: ведь его гнев мог отравить их бесценные встречи. Но Джин стала для нее прекрасной подругой – умная и страстная, очень похожая этим на Роба. Лесли было двенадцать и, будучи куда больше под влиянием Кэт, нежели Джин, она росла более нежной и женственной. Она обожала Дуглас – играла с ней и ласкала ее, словно котенка.

Пятилетняя Дуглас была прелестной девочкой, с синими глазами Морлэндов, темноволосая, скуластенькая – хотя Леттис и в ней находила сильное сходство с Робом, особенно когда она смеялась. Она росла счастливым ребенком, вечно радостно лепеча что-то – и в темных мрачных коридорах Бирни-Касл звенел ее смех, кажется, впервые за всю историю замка. Для этого ребенка даже Роб делал исключение – бывая дома, он играл с ней: подбрасывал ее вверх и ловил, наслаждаясь переливами ее счастливого смеха. А девочка совершенно не боялась отца – даже когда он гневался. Возможно, именно за это он ее и любил...

– Ты столь же храбра, сколь и красива, моя маленькая птаха! – говорил он ей. Иногда он брал ее на верховую прогулку в парк, сажая на седло перед собой и пуская коня в галоп. Дуглас, приоткрывая ротик, жадно пила свежий ветер, ее глаза и щечки разгорались – ее доверие к отцу было беспредельным: она знала, что он не позволит ей упасть. А когда он придерживал коня, она поворачивала к нему пылающее личико в ореоле спутанных темных волос – берет давно уже улетал куда-то в кусты – и кричала: «Снова! Давай галопом, снова!» – и он от души смеялся, восхищаясь ее бесстрашием и красотой.

...Леттис проводила целые дни за чтением, шитьем, воспитанием дочерей. Она порой каталась верхом в парке – и все время ждала Роба. Страх не покидал ее: она знала, как опасно быть его женой, что в любой момент он может оказаться в опале, и его падение будет означать ее гибель. Она всегда носила при себе итальянский стилет на отделанном драгоценными камнями поясе – а заслышав стук копыт под окнами, вся обращалась в слух: не смерть ли пришла за ней? Она уже свыклась с этим страхом, свыклась с ним так же, как и с вечными опасениями, что ее молитвы станут достоянием чьего-нибудь придирчивого слуха…

«Труппа лорда Говендена» тоже двигалась по накатанной дорожке, словно звезда по своей орбите. Лорда Говендена никто из них сроду не видывал – он был их номинальным патроном, позволив им воспользоваться своим именем, дабы обойти закон, карающий за бродяжничество. К тому же они разносили славу о нем по городам и весям – а он был гарантом их респектабельности. Но материальной поддержки им он никогда не оказывал, и случись так, что они оказались бы в тюрьме или запятнали свою честь – он сразу же отрекся бы от них, как от чумы. Но так уж обстояли дела – и они вынуждены были смириться.

Роман Вильяма с бродячими артистами длился два года. На исходе этого срока его начало тяготить однообразие – даже пьесы походили одна на другую словно две капли воды, потому как сочиняли их одни и те же исписавшиеся полунищие драматурги, делающие ставку на пару эффектных сцен... У каждого актера был набор сценических штампов – избитые жесты, интонации, даже повороты головы. А разлюбив, он, словно муж, разлюбивший жену, стал игнорировать их, думая о чем-то постороннем во время общих бесед, и даже на сцене, играя свою роль...

А любовь его с Джеком Фэллоу закончилась куда раньше. Он стал подозревать Джека в изменах даже до того, как Остен стал бросать грязные намеки. Он понимал, что Остен сам хочет завладеть им, но так, чтобы не рискнуть собственной шкурой – ведь Остен был трусом – и оставлял его красноречие без внимания. Но перемену в Джеке Вильям уловил задолго до того, как можно было что-то заподозрить. Ведь Вильям обладал музыкальным, и притом абсолютным слухом – и ни одно существо не смогло бы солгать ему: он сердцем слышал фальшь.

А когда в канун Рождества 1572 года они вновь приехали в Фулхэм в ту же самую гостиницу «У Трех Перьев», правда всплыла наружу. Джек сказал, что должен отлучиться по делу – якобы повидаться с неким джентльменом, который хочет нанять труппу для представления в его усадьбе. Вильям, предоставленный сам себе и к тому же обеспокоенный тем, как прозвучало объяснение Джека, решил посвятить вечер починке костюмов, порядком поистрепавшихся в дороге. Он пошел к маленькому сарайчику на скотном дворе, где они всегда, останавливаясь в Фулхэме, складывали свое барахло. В руке он нес лампу. Он распахнул дверь – и в неверном свете чадящего светильника узрел белый сверкающий зад Джека и яростный блеск его глаз, когда тот повернулся к дверям. А под ним, на кипе костюмов, копошился самый младший из учеников...

Ральф, мальчик, пытался что-то сказать, но Джек сунул его лицом вниз в ворох одежи. Но сам больше не сделал ни одного движения.

– Ну что ж, мой дорогой, – сказал он наконец, – теперь ты знаешь правду. – Вильям печально поглядел на него, удивленный его неподвижностью.

– Нет, мой дорогой, – ответил он. – Я знаю об этом уже давно.

– С каких же пор? – презрительно спросил Джек.

– А с тех самых, как это началось, – сказал Вильям и вышел, плотно притворив за собой дверь, чтобы бедняги не простыли...

Выйдя в темноту, Вильям вдруг ощутил странный прилив сил и энергии. Он почувствовал себя свободным, словно с плеч его сняли тяжкий груз, – он немного помешкал, несмотря на холод, пытаясь разобраться в причине своей радости.

– Могу идти, куда хочу, могу делать, что хочу... – произнес он вслух. Но ему некуда было идти – да к тому же и делать ничего ему не хотелось. И он остался с труппой, а его благородное поведение по отношению к Джеку и Ральфу снискало ему куда большее уважение, нежели любые возможные попытки отстоять свою честь и достоинство. Но он больше не желал Джека – он просто пока сам не понимал, чего хочет. Он напоминал куколку, в которой уже копошилась пока еще невидимая бабочка. Прошел еще год – и перемены в нем стали заметными. Он вдруг начал расти и мужать и, хотя не стал ни чересчур высоким, ни очень широкоплечим, но из мальчика превратился в настоящего мужчину.

Голос сделался глубже, а борода росла быстрее. Некоторые актеры это отметили: осенью 1573 года Кит Малкастер отвел его в сторонку и сказал:

– Теперь тебе трудненько будет играть женщин и девиц, дорогой, – ты не подумывал об этом?

Вильям кивнул:

– За этот год...

– Да, мы все это заметили. Ну что ж, ты прекрасный актер, у тебя чудный голос, и ты все еще поешь как ангел – правда, как ангел мужского пола... – он улыбнулся, и Вильям почувствовал искренность и сердечность Кита. – Я обсудил проблему с товарищами, и все согласились со мной – ты можешь вступить в труппу уже на правах полноправного члена. Конечно, тебе придется кое-что вложить, чтобы стать пайщиком...

– А сколько понадобится денег?

– Сотня фунтов, – ответил Кит. Сумма вовсе не была фантастической. Вильям к тому времени уже скопил кое-что, да и зарабатывал он недурно. Он взвешивал все «за» и «против».