Симон пытался добиться от Пола знака, что тот готов к покаянию – но Пол не мог ни слова вымолвить, ни даже шевельнуться, и лишь мрачные глаза его останавливались то на одном лице, то на другом... Наконец, взгляд его остановился на Симоне, и тот счел это условным сигналом. Он совершил помазание, перекрестил умирающего и помог Нанетте подняться, чтобы она смогла приблизиться к ложу. Джейн взяла Нанетту за локоть и пропустила ее вперед, тем самым признавая за ней право первой проститься с Полом.
– Пол... – Нанетта опустилась на колени у самого изголовья так, что их лица оказались почти вровень. – Я знаю, что ты умираешь как истинный христианин. И я прослежу, чтобы в усадьбе Морлэнд заупокойные мессы по тебе служили до тех пор, пока стоит часовня... И погребальная церемония пройдет как должно... – Глаза умирающего жгли ее, словно раскаленные уголья. – Ты хочешь что-то сказать? Что? Хочешь, чтобы я позвала Джейн? – Пол не сводил взгляда с лица Нанетты. – Или ты беспокоишься о завещании? Ты ведь оставляешь все детям Джейн, не так ли? – Но умирающий не отвечал – слышно было лишь хриплое дыхание, и мрачным огнем горели глаза...
Один за другим к постели подходили проститься домочадцы, слуги – кто-то рыдал, а кто-то молча склонялся перед господином, другие благодарили его за доброе и ласковое обращение с ними... Но нельзя было с уверенностью сказать, что Пол что-то осознавал – весь день пролежал он, недвижимый, с изможденным лицом, на котором жили одни горящие глаза: он из последних сил боролся со смертью. И лишь в девять вечера, во время второй смены свечей, Пол Морлэнд, хозяин усадьбы Морлэнд, испустил последний вздох – и дочь его Джейн закрыла ему глаза.
Глава 18
Леттис незаметно вступила в пору женской зрелости. В 1585 году ей исполнилось тридцать восемь лет – она была красивой и величавой женщиной, тревоги мятежной юности остались позади, и она, казалось, уже свыклась со своим образом жизни. Теперь она прочно обосновалась в Бирни-Касл и чувствовала себя здесь как дома, ведя хозяйство по собственному усмотрению, а в Аберледи даже не наезжала. Когда умирали старые слуги, новых выбирала она сама, и атмосфера в доме мало-помалу стала более непринужденной, так что отпала необходимость в былой скрытности и настороженности. Леттис, как и прежде, посещала протестантские богослужения для отвода глаз – но у себя в спальне они вместе с Кэт и Дуглас читали католические молитвы, и, хотя никто из челяди не говорил об этом, всем это было известно. В доме жили практически одни женщины. Джин, падчерице Леттис, минуло тридцать один – она по-прежнему была незамужней, ведь Роб не обеспокоил себя поисками подходящей партии для старшей дочери. И Джин была не только компаньонкой Леттис, но еще и домоправительницей, прекрасно управлявшей делами хозяйства. Она обладала практическим умом и прекрасной памятью на мелочи. Леттис часто искренне сожалела, что высокое происхождение не позволяет Джин стать женой человека более низкого звания – о, какой прекрасной женой она могла бы стать! А так ей приходилось вечно составлять списки продуктов, хранящихся в кладовых, делать описи белья, лежащего в многочисленных шкафах... Она сновала по дому – от подвалов до чердака – всегда с огромной и тяжелой связкой ключей в руках. А вечерами портила глаза, штопая белье при свечах…
Двадцатичетырехлетняя Лесли, более спокойная и покорная, казалась вечно полусонной. У нее было две страсти – музыка и еда. Пухленькая в юности, она, войдя в женский возраст, просто растолстела, утешаясь в своем затянувшемся девичестве бесконечными леденцами и цукатами – и мечтами о том, как однажды к замку подъедет прекрасный рыцарь верхом на белом коне и вызволит ее... Роб, наведываясь к семье, подсмеивался над ней – называл ее пасхальной курочкой и шутливо грозил зарезать ее и поджарить на обед. Но Лесли ничуть не обижалась – напротив, это забавляло ее: ведь она обожала отца и представить себе не могла, что он не отвечает ей тем же. Она никогда не позволяла Джин обвинять его в том, что они остались незамужними, вечно находя ему оправдания.
– Он выдал бы нас замуж, если бы только мог, – говорила она, хрустя леденцом. – Но ведь так трудно найти подходящих женихов нашего круга. Он, должно быть, и сам расстроен...
А Джин непокорно встряхивала головой:
– Ах, какая же ты все-таки дурочка! Мы с тобой засиделись в девушках лишь потому, что ему нет до нас ровным счетом никакого дела – а ты, глупая, этого не видишь!
Джин тоже любила отца и с трепетом ожидала его приезда, ее завораживал его сардонический юмор – но девушка была достаточно смышлена, чтобы воображать, будто отец ее любит – он всю жизнь ее и в грош не ставил. И лишь теперь, когда было уже слишком поздно, он начинал испытывать к старшей дочери какое-то подобие отцовских чувств, и даже порой ласково заговаривал с ней. Когда это происходило, она вопреки велению сердца отвечала холодно или резко – и выходила из комнаты. Доброту его Джин было тяжелее снести, нежели его жестокость: она была слишком горда, чтобы позволить ему себя жалеть. Лесли он привозил подарки – коробки леденцов или банты для лютни, частенько просил ее спеть и сыграть: девушка, будучи полностью во власти своих фантазий, относилась к этому без иронии. А Джин это было не дано – и она страдала, одновременно презирая сестру и мучительно завидуя ей.
Леттис все это подмечала – заметила она также нечто странное и удивительное: обе ее падчерицы искренне любили Дуглас, и в этой любви не было ни тени ревности, хотя младшенькая и была отцовской любимицей. А Дуглас в свои семнадцать блистала во всех отношениях – природа наделила ее всеми мыслимыми достоинствами. Она была удивительно красива, вся лучилась весельем, была очаровательна, грациозна, умна и воспитана. Она обладала прекрасным голосом, умела играть на трех музыкальных инструментах, скакала верхом не хуже любого мужчины и целыми днями носилась по парку галопом верхом на своей гнедой кобыле – подарке отца. Она врывалась в дом вся раскрасневшаяся и растрепанная, с глазами, сияющими как звезды – она смеялась, счастливая лишь оттого, что живет на свете. Лесли вскрикивала: «Ах ты, моя красавица!» – обнимала ее и предлагала лучшую конфету, а Джин мрачновато говорила: «О, дитя, в каком беспорядке твои волосы – дай-ка я их заколю». Каждая из сестер выражала свою любовь по-своему, а Дуглас принимала эту любовь с обычным своим милым кокетством. И не будь она от природы наделена любящим сердцем и добрым нравом, то стала бы невероятно избалованной. Но в ее сердечке хватало любви для всех и вся, вплоть до последней бродячей псины – и сердца людей раскрывались ей навстречу.
Леттис несколько опасалась, как бы Роб не оставил Дуглас незамужницей, подобно сестрам – хотя очевидно было, что он любит ее куда сильнее. Он наслаждался ее обществом, привозил ей подарки, а частенько они ездили на верховые прогулки вдвоем, даже без слуг – но ни разу он и словом не обмолвился о матримониальных планах в отношении Дуглас, ни разу не привез в Бирни возможного жениха... С тех пор, как Дуглас вошла в возраст, Леттис всякий раз, когда вот-вот должен был появиться Роб, давала себе слово заговорить с ним на эту тему, но вот как-то все не удавалось... Она бывала с ним наедине так редко и столь дорожила этими мгновениями счастья, что забывала обо всем, кроме того, что любимый ее наконец-то с ней.
Обычно тихий дом всякий раз гудел, словно потревоженный улей, когда приезжал хозяин. Он всегда за день до приезда предупреждал домочадцев через нарочного – и поднимался дым коромыслом: слуги драили полы, выбивали подушки и перины, стирали белье, расстилали свежие скатерти... Потом все мылись, надевали лучшие одежды – а в кухне тем временем творилось такое, что можно было подумать, будто сам король должен пожаловать к обеду. А затем, обычно за час или два до того времени, когда его ждали, Роб въезжал во двор, спешивался и входил в дом, принося с собой запахи дорожной пыли и ветра – и словно молния озаряла все. С ним врывались с оглушительным лаем собаки, женщины спешно сбегали по лестнице, чтобы приветствовать его, а Роб резко отдавал распоряжения, что заставляло слуг смущенно и восхищенно ухмыляться.