Там, в Чаде, они продали свои дома, коров и все остальное имущество одному знакомому арабу и убежали от своей войны в Россию, потому что муж Риты учился в Москве на агронома и все время рассказывал, какая это добрая страна. Но, по-видимому, он что-то преувеличивал, или же Россия сильно изменилась; они поняли это, когда их хутор в Подмосковье сожгли в четвертый раз. Тогда они уехали из Подмосковья в Новгородскую область и выбрали самую захудалую деревню. Они сперва выкопали ров, возвели крепостную стену и купили ружья, а потом уж начали строить дом и покупать скотину. Здесь, в медвежьем углу…

— Так вы медведя тут в лесу подобрали?!

— Нет. Мы были в городе. Там был человек, с ним был чимисет, медведь по-вашему, очень маленький. Человек был фотограф. Дети фотографировались с чимисет. Потом дети плакали, просили купить его. Фотограф бил его. Мы дорого платили. Мы купили медведя.

Они все, кроме Ритиной матери, говорили по-русски очень чисто и даже порой щеголяли старомодными словечками, вычитанными в русских книжках, но фразы их были по преимуществу коротенькие, как у детей. Длинными фразами иногда говорила только Рита, которой муж в юности привил любовь к русскому языку (или, может, она просто была способней других).

…Здесь, в медвежьем углу, где северяне были слишком меланхоличны даже для того, чтобы воровать, никто не трогал ни их, ни их коров и свиней. Они сдавали мясо по прямому договору на мясокомбинат, а сметану, картошку, фрукты и овощи сами продавали на рынке; они давали деревенским те же фрукты, овощи и молоко от своих коров — не за деньги, а так, чтобы завоевать их расположение; деревенские плевались, но брали, а некоторые даже и не плевались; они разрешали деревенским копать и рвать чего сколько захочется с картофельного поля и с огорода, и деревенские не стеснялись, зато однажды не позволили какому-то пришлому русскому украсть у их негров свинью; мать Риты познакомилась на вокзале с бомжом Аликом и вышла за него замуж; детей каждое утро на «уазике» возили в школу, что в соседней деревне; батюшка из райцентра крестил самого младшенького ребенка, и все было хорошо.

— Почему у вас нет перед воротами рва? Полагается мост подъемный…

— Был мост, — ответил младший брат Риты. — И ров был. Деревенские падали. Один чуть не утоп.

— Они к вам часто ходят?

— Да почитай что кажиный день…

Но в последнее время опять начались неприятности: стали наезжать какие-то люди из города и требовать денег. Никто не знал, что это были за люди, они не имели отношения ни к администрации, ни к налоговым органам. И строить здесь вроде бы никто ничего не собирался — кому нужно строиться в таком захолустье?

— Что бы ни было, а лучше заплатить, — сказал Лева, — отнимут они вашу ферму…

Саша окрысился на Леву. Саша абсолютно ничего не имел против этих милых и несчастных африканцев и сочувствовал им, но ему неприятно было, что Лева перед африканцами высказывает такое нехорошее суждение о русских людях. «Их бы в Покровское, — думал он, — там все, блин, интернационалисты… Ходили б за страусами и жили припеваючи… С Машей болтали по-французски…» Он помрачнел: не нужно было вспоминать о Покровском. «Но вроде все как-то обошлось… Потом, когда жизнь наладится, я приеду, и она…»

— Не отнимут, — сказал младший брат Риты, — они…

— Они уже ушли, — перебил его старший брат и ослепительно улыбнулся.

— Вы им заплатили, и они ушли?

— Нет. Мы хотели, чтоб они ушли. И они ушли.

— Вы колдуны? — спросил Саша. — Вуду знаете?!

Его одолевали жуть и любопытство. Мать Риты, не зная, чем занять гостей, водила их по дому и остальным владениям, все показывала: ничего интересного или странного он не увидал. В саду не было яблонь, как в Покровском: строились-то на пустом месте… Смородина, жимолость, розовые кусты, астры… Парники с помидорами, огурцы уже убрали… Гора навоза… Поросята толстые… Маслобойка, какие-то сельскохозяйственные машины, черт знает, как они называются, негритянка тоже путалась… И в доме было обыкновенно: беспорядок, конечно, — девятеро детей! — но беспорядок самый заурядный. Мебель как у любой более-менее зажиточной семьи. В огромной кухне были развешаны сухие пучки трав — для засолу и маринаду, а также для лечения болезней, объяснила бабка, — но и на даче Катиных родителей, к примеру, кухня была разукрашена такими же пучками, а уж что это конкретно были за травы — фиг поймешь. Единственное, что резало глаз, было нелепое пристрастие обитателей хутора к «русскому» ширпотребу: бесчисленные матрешки с Арбата, самовары, дешевые иконки, полотенца с петухами… Книжки в доме все были русские: классика из «Библиотеки школьника», да детективы в дебильных обложках. И ужин был обыкновенный: салат, телятина, вишневый компот, варенье к чаю. Дети не ели со взрослыми, их бабушка кормила раньше. Старшие дети ушли на двор заниматься скотиной, а младшие поднялись наверх, и слышно было, как они играют с компьютером в стрелялки.

— Мы — не колдуны, нет, — спокойно отвечал старший брат. — Другие. Можно звать их ньянга, можно гри-гри, можно не звать — это все слова… Но они совсем другие, не такие, как мы. Мы устали бегать от всех. Мы много спрашивали, мы узнали, что в Москве живут другие. Мы заплатили другим. Очень много заплатили. Кредит взяли в банке и заплатили. Другие помогли. Не вуду, другое. Вуду — игрушка. Другое, старое знание, старая сила. Старая, как Африка. Другие очень дорого берут за свою силу.

— Тоже крышуют, стало быть… Земляки ваши?

— Нет, не земляки. Мы с гор. Они с реки. Теперь это называют Камерун.

— А, земляки Пушкина… — пробормотал Саша себе под нос. Среди негров он не боялся говорить о Пушкине, да они и не знали, конечно, кто это такой.

— Нет, нет! — сказала невестка Риты. — Это ложь, неправда. Камерунцы, они присвоили себе Пушкина. Пушкин наш поэт. Его прадедушка родился в Тибести.

— Он родился в Тануа, — возразила Рита, — а вовсе не в Тибести.

— Чад, Камерун, Тануа, Тибести — это только слова, — сказал старший брат, — слова для того, чтобы скрыть то, что за словами. Есть озеро, наше озеро. К югу от озера есть река. Ее можно звать Котоко, но это просто река. Там родился он. — Они все говорили так, будто у них там родился сам Пушкин, а не его прадедушка. — Он котоко, рыбак. Мы — мутетеле, скотоводы. Но Пушкин наш поэт, да. Он много писал о нас. Белый не заметит, но он все писал о нас. Ваш тоже великий поэт, Марина Цветаева, она знает. Она, наверное, тоже была котоко или мутетеле.

— Д-да, — сказал Алик, — он наш, он писал о нас… И от судеб защиты нет… Это о таких, как мы, о несчастных людях… Если человек один раз оступился…

Весь день бродил пешком,
А спал на пристани; питался
В окошко поданным куском.
Одежда ветхая на нем
Рвалась и тлела.
Злые дети
Бросали камни вслед ему.

— Я ведь почему без квартиры-то оказался? Я ведь…

— Молчи, пожалуйста, пьяница окаянный, — сказала ему мать Риты строго, но без злобы.

— …он-то в этом понимал. Сам сколько переменил квартир — денег не было за квартиру платить. Сам бомжевал. Он про страданья бедного человека все хорошо понимал. Я ведь и не помню, как они меня опоили, что я договор подписал-то…

И так он свой несчастный век
Влачил, ни зверь ни человек,
Ни то ни се, ни житель света,
Ни призрак мертвый…

— Без прописки, без ничего… Спасибо, подобрала, обогрела… Добрая душа, хоть и черная… Да, он все понимал. Вроде я теперь сыт, накормлен, с пропиской; а до сих пор, как «Шинель» перечту — плачу…

— Молчи, алкаш! Ешь давай, пожалуйста. Арбуз…

Алик заткнулся и стал есть. Выцветшие глазки его и впрямь подернулись слезами. Он ел и ронял семечки от арбуза к себе на колени, а старая негритянка гладила его по лысой голове. Саша потянулся к огромному блюду и взял ломоть арбуза. Вкус его не был металлическим. Обыкновенный сладкий арбуз. Болезнь была не в арбузе, она была в Саше, в его теле и душе.