По крайней мере, я точно знал, что это игра, и поэтому улыбнулся, когда он вложил «Терминус Эст» в ножны и повел меня туда, где уже стоял Иона.

Иона пытался договориться с ними:

– Мы не причинили никакого вреда. Верните меч моего друга, отдайте наших коней, и мы уйдем.

Ему не ответили. В полной тишине двое стражников (я видел только их руки – четыре порхающих воробья) поймали наших коней и увели их прочь. Как похожи были на нас самих эти животные, покорно шедшие неизвестно куда, вслед за тонкой кожаной ленточкой, которую они могли бы порвать одним взмахом могучей головы. Мне кажется, из подобных несообразностей состоит чуть ли не девять десятых жизни.

Мы вышли из леса на бугристый луг, который постепенно перешел в газон. Статуя брела за нами. По дороге к ней присоединились около дюжины сородичей – все разные, но одинаково огромные и прекрасные. Я спросил Иону, что это за солдаты и куда нас ведут, но он не ответил, а за мои старания нас чуть не придушили.

Насколько я понял, они были с головы до ног одеты в броню, но до немыслимого совершенства отполированная поверхность сообщала материалу обманчивую мягкость, почти текучесть, которая сбивала с толку взгляд, потому что металл как бы растворялся в небесах и зелени уже на расстоянии в несколько шагов. Пройдя с пол-лиги по газону, мы вошли в рощу цветущих сливовых деревьев, и тут же на гребенчатых шлемах и оплечьях заплясали розовые и белые цветы.

Здесь мы вступили на извилистую дорожку. Мы уже почти миновали рощу, когда нас с Ионой грубо оттолкнули назад. Я услышал скрежет гравия под ногами каменных фигур, остановившихся вместе с нами – кажется, один из солдат подал им сигнал репликой, в которой я не разобрал ни единого слова. Я стоял и всматривался в просветы между ветками.

Передо мною лежала тропа, гораздо шире той, по которой мы пришли. По сути, это была садовая дорожка, но широкая, как подъездная аллея, вымощенная белыми каменными плитами и с обеих сторон огороженная мраморными парапетами. По ней двигалась удивительная процессия. Большинство пешком, но некоторые – верхом на всевозможных животных. Один тащил за собой косматого арктотера, другой взгромоздился на шею гигантского ленивца, зеленого, как лужайка. Не успела скрыться из виду эта группа, как показалась следующая. Они были слишком далеко, чтобы различить лица, но я приметил группу, в которой над всеми, чуть ли не на три вершка, возвышалась склоненная голова. И тут же я узнал в процессии доктора Талоса. Он важно выступал, выпятив грудь и откинув голову. Моя милая, милая Доркас шла вслед за ним, более чем когда-либо похожая на одинокого ребенка, забредшего из какой-то высшей сферы. В трепете шалей и сиянии драгоценностей, под зонтиком, сидя боком на спине крошечного ослика, ехала Иолента, а позади всех, покорно толкая тележку с добром, не уместившимся за плечами, тащился тот, кого я узнал первым, – великан Балдандерс.

Если я испытывал боль, видя, как они проходят, и не имея возможности окликнуть их, то Иона, должно быть, испытывал настоящие муки. Когда Иолента почти поравнялась с ним, она вдруг повернула голову в нашу сторону. Тогда мне показалось, будто она уловила его желание. Так, говорят, нечистые духи в горах ловят запах мяса жертвенного животного. Но, несомненно, ее внимание привлекли всего-навсего цветущие деревья. Я слышал глубокий вздох Ионы, но первый звук ее имени застрял у него в горле от страшного удара, и он рухнул к моим ногам. Теперь, когда я вспоминаю эту сцену, удар его железной руки о камни так же явственно оживает во мне, как аромат цветущих слив.

Когда актеры скрылись из виду, два стражника подняли Иону. Они несли его с такой легкостью, будто он был ребенком, но тогда я приписал это единственно их силе. Мы пересекли дорогу, по которой прошествовали бродячие труппы, и вступили в живую изгородь из роз. Кусты выше человеческого роста были усыпаны огромными белыми цветами. В них гнездилось множество птиц.

За изгородью начинался регулярный сад. Чтобы описать его, мне пришлось бы одолжить у Гефора его бредовое, спотыкающееся красноречие. Каждый холм, дерево, самый маленький цветок – все располагалось в нем в соответствии с замыслом великого садовника (Отца Инира, как я узнал позже), и от этого зрелища захватывало дух. Зритель ощущал себя центром, к которому устремлялось все, что он видел, но, пройдя сотню шагов или пол-лиги, он все равно оставался в центре. Каждая открывавшаяся взору картина, казалось, сообщает некую невыразимую истину, подобную откровению, снизошедшему на молчаливого отшельника.

Столь прекрасны были эти сады, что лишь через некоторое время я обратил внимание на отсутствие возвышающихся над кронами деревьев башен. Только птицы да облака, а еще выше – старое солнце да бледные звезды, словно мы бредем по священным небесным полям. Потом мы взобрались на гребень, более прекрасный, чем кобальтовая волна Уробороса, а под нашими ногами разверзлась пропасть. Я называю ее пропастью, но она не имела ничего общего с черной бездной, которая обычно встает перед внутренним взором, когда слышишь это слово. Скорее это был грот, полный фонтанов, ночных цветов и людей, еще более ярких, чем любой цветок, людей, которые предавались праздности у журчащих вод и беседовали под сенью деревьев.

Вдруг – будто рухнула стена и темницу залил поток света, в мой разум хлынула волна воспоминаний об Обители Абсолюта – те, что перетекли из жизни Теклы и стали теперь моими воспоминаниями. Я понял то, что прежде вызывало мое недоумение в пьесе доктора Талоса и подразумевалось во многих рассказах Теклы, хоть она и ни разу не говорила об этом прямо. Весь огромный дворец лежал под землей или, вернее, его крыши и стены были засыпаны почвой и засажены растениями, так что все это время мы прогуливались над священным троном Автарха, который, как мне представлялось, должен был находиться еще далеко впереди.

Мы не стали спускаться в грот, без сомнения, переходивший в покои, не предназначенные для узников, как не спустились и в следующий. Наконец, мы подошли к спуску, хоть и мрачному, но не менее красивому. Лестница, ведущая вниз, напоминала естественные нагромождения темных скал, неправильные, а иногда – довольно опасные. Сверху капала вода. Там, куда еще проникал солнечный свет, стены этой искусственной пещеры заросли папоротниками и темным плющом, а на тысячу ступеней ниже – были покрыты бледными грибами. Одни из них светились, другие – наполняли воздух странным затхлым запахом, третьи – наводили на мысль о фантастических фаллических фетишах.

В центре этого темного сада висело несколько бронзовых позеленевших гонгов. Мне пришло в голову, что они должны звенеть от ветра, хотя казалось невозможным, чтобы сюда могло долететь хотя бы слабое дуновение.

Я думал так до тех пор, пока один их преторианцев не открыл тяжелую дверь из бронзы и источенного червями дерева в мрачной каменной стене. Оттуда донесся порыв сухого холодного воздуха, и все гонги разом завибрировали и зазвенели. Они были так хорошо подобраны по тонам, что этот звон казался настоящей музыкой – творением композитора, чьи мысли, как изгнанники, блуждали теперь меж здешних стен.

Разглядывая гонги (что не вызывало возражений у моих стражей), я обратил внимание на собравшихся наверху, которые прежде сопровождали нас. Их было не меньше сорока, они стояли на краю пропасти и смотрели вниз, застыв в неподвижности, как на фризе кенотафа.

Я ждал, что окажусь в маленькой одиночной камере – наверное, бессознательно проецировал представление о нашем подземелье на это незнакомое место. Трудно было даже вообразить что-либо менее похожее на наши казематы, чем то, что я увидел. Вход открывался не в узкий коридор с маленькими дверцами по обе стороны, а в просторное, устланное коврами помещение, на противоположном конце которого была другая дверь. У нее на страже стояли хастарии с сияющими копьями. По приказу одного из сопровождавших нас преторианцев они распахнули створы. За дверью открылся огромный полутемный зал с очень низким потолком. Я увидел десятки мужчин и женщин и несколько детей – парами или целыми группами, а больше поодиночке. По-видимому, семьи занимали ниши, иногда отгороженные матерчатыми ширмами от остального пространства.