В последнее время это имя волновало его не меньше, чем звуки и запахи сельвы. Сигуа напоминала ему ту женскую фигурку в виде колокольчика, без чаши на голове, которую он полюбил еще в детстве.

Сигуа! Стремительное имя, как звук улетающей с лука стрелы. Похоже, эта стрела крепко-накрепко засела в сердце Шеля. Именно так сказал он, поклонившись священному дереву майя.

И уже на другой день Эцнаб, сватавший когда-то старшую дочь ахава для Рыжебородого, просил отдать младшую за его сына. Хоть она и приходилась Шелю тетей, а была вдвое моложе – тоненькая, гибкая, проворная, будто ласка в сельве. Солнечный отблеск на влажной листве.

Ахав Канек не возражал. И так же быстро, как стрела достигает цели, Шель взял Сигуа в жены.

А в 4661 туне у них родился сын Чанеке, имя которого означало – ручной, домашний ребенок.

Алуши

Ахау

Ровно через три туна, накануне Праздника цветов, Шелю приснился старина Мапаче.

– Мы появились на свет в один час и, найдя друг друга, хорошо прожили вместе положенное время, – посвистывал он, улыбаясь, – в мире и любви! А это так здорово, когда второе «Я» не враждует с первым!

И ушел, виляя хвостом.

Шель проснулся до восхода солнца с растревоженной душой. К чему бы этот сон? Мапаче за последний год так одряхлел, что даже ел нехотя, а больше спал на любимой смоковнице под окнами хозяина. Вот и сейчас там дремлет! Никуда не запропал, и это хорошо…

После полудня Шеля позвал к себе жрец Эцнаб.

– Для каждого дела – свой день, – сказал он. – Один для войны, а другой для отдыха. Для поклонения богам и для наблюдений в тишине, постный день и день обжорства. А сегодня – подходящий, чтобы навестить сельву!

С ними поковылял и Мапаче, настолько седой, что полоски на его хвосте, да и пятна вокруг глаз были уже едва заметны. С раннего утра он был взбудоражен, словно давно ожидал этого похода.

Да и не только он. Какое-то странное возбуждение переполняло все вокруг. Горлинки-паломы ворковали, как заведенные. Длинноклювые колибри порхали всюду, вытворяя неожиданные замысловатые кульбиты. Вскрикивали то и дело попугаи, будто вопрошая о чем-то. Отвечали им обезьяны. Вмешивались, подвывая, койоты. И алуши, едва заметные под ярким солнцем, во внеурочное время выглядывали из-за домов и деревьев.

В городе гремели деревянные барабаны, гудели бамбуковые флейты и дудки-уэуэтли. Раскрашенные в ярко-красный цвет дети танцевали на площади уже много часов кряду. Вообще на улицах все пели и плясали, разбрасывая цветы.

– О, сколько же цветов под ногами! – воскликнул Эцнаб. – И сколько песен! Трудно уйти…

Когда они плыли в пироге, на озере было тихо. Солнце уже клонилось к закату. Косые лучи заполнили всю сельву, струясь меж деревьями, как ручьи.

Они плыли медленно, и Эцнаб напевал что-то под нос, а Мапаче умудрился заснуть, похрапывая и повизгивая.

Как только достигли берега, поднялся ветер. Втроем они миновали мильпу, где все так же шуршал, охраняя маис, Иум Кааш, и по тропе тапиров углубились в сельву.

Солнечные пятна, играя с тенью, скакали туда-сюда, так что подмывало отмахнуться от них, как от роя желтокрылых бабочек.

Позади, отдуваясь и вздыхая, брел Мапаче, мечтавший, конечно, полежать на ветке смоковницы.

– Наши мудрецы всегда знали, ради чего живут люди в этом мире, – сказал Эцнаб. – Они стремились стать божествами, потому что для человека это так же естественно, как рождение, жизнь и смерть. А вот я, похоже, уже забыл, ради чего…

Он обернулся, взглянув на Шеля, и внезапно удивился:

– Надо же! Все был ребенком, подростком и вдруг – нате вам, – мужчина! – И протянул поющую раковину, с которой никогда не расставался. – Ты будешь жрецом, мальчик, затем и ахавом, а проживешь до Обновления. Помни, не много есть истинного в этом мире, – лишь цветок и песня! А также все, что их окружает…

Он шагнул вперед и скрылся, исчез между светом и тенью.

Шель не сразу понял, что произошло. Эцнаб будто растворился в солнечном блеске и лиственном полумраке, среди цветов и птичьих песен. Так, наверное, уходит умирать ягуар – забирается в самую глушь, чтобы никто не увидел его слабым и беспомощным.

Откуда-то долетел легкий свист. Мапаче замер, прислушиваясь, прыгнул с тропы и – пропал. Только скользящие свет и тени – мягкие, вечерние.

Шель поклонился на четыре стороны, повесил раковину на шею и пошел к берегу.

Он понимал своей вытянутой к небу головой, что так устроена жизнь на земле. Но душа его тосковала и плакала.

Шель стал жрецом храма, где хранились мощи коня Эрнана Кортеса, а на возвышении стоял белый идол Циминчак – Громовой Тапир.

Пролетели, как миг, в непонятных заботах, печалях и радостях четырнадцать тунов, и, сидя на троне, тихо скончался ахав Канек.

Тело его посыпали красной краской, потому что этот цвет означает бессмертие. Положили в рот несколько нефритовых бусинок, чтобы мог расплатиться при входе в царство мрака с владыкой его Ах-Пучем.

Вместе с ним похоронили и пса Шолотля, который из кофейного давно превратился в серого, будто его бесшерстная кожа выцвела от старости. Он должен был перевезти хозяина через подземную реку Апоноуая.

Шель принял сан ахава. В городе Тайясаль все правители носили имя Канек. Так что Шель стал следующим по счету. Может, двадцатым или двухсотым.

Это его не волновало. Он знал, что очень скоро выйдет из колеса времени.

А что может быть лучше, чем уйти в пору Обновления, когда расстаются со всем старым!

Завершая свой земной круг в пятьдесят два туна, Шель разглядывал золотое солнце с пятью изогнутыми лучами, серебряных голубя, сову и попугая и незаметно заснул таким тихим детским сном, что пробудиться уже не было сил.

Правда, в далекий свет ему не хотелось.

Он любил сельву и остался в ней, превратившись в алуши. И встретился с папой Гереро и Эцнабом.

Они живут в соседнем мире эти алуши, рядом с ближними богами.

Порой, как яркие светляки-люсьернаго, мерцают в ночной сельве среди развалин храмов и дворцов.

Вспоминают о прежней жизни? Грустят?

Впрочем, у них уже давным-давно иные храмы и дворцы – деревья, горы, кусты, озера и моря. И если там есть грусть, то, вероятно, совсем другая.

Изредка по ночам Шель в виде светлого призрака алуши являлся в город Тайясаль, где пришел в этот мир и покинул его через пол-оборота колеса майя.

Второй виналь

Йо-йо

Вода

Чанеке уродился здоровяком, похожим на деда Гереро. Таким крепким и налитым, как спелый лимон.

Его купали в том же глиняном корыте, расписанном растениями и животными, что и маленького Шеля. И Чанеке очень веселился, бултыхаясь в теплой воде. Он готов был сидеть в ней целый день – нырял и пускал пузыри.

Он никогда не плакал. Даже когда его вытаскивали из корыта. Даже когда жрец Эцнаб прикручивал к его голове дощечки красного дерева.

Кто бы тогда мог заподозрить, какая плачевная судьба ему уготована?

Впрочем, Эцнаб определил, что второе «Я» Чанеке – хромой койот Некок Яотль.

– С ним держи ухо востро, – вздохнул Эцнаб. – Это опасный Уай. Не простой койот, а похищающий лица. Такое может отчебучить! Мальчику не следует жениться слишком рано – пусть сначала разберется со своим вторым «Я».

Но о женитьбе пока никто и не думал.

Любимой игрушкой Чанеке был йо-йо – бочонок с маленькой дыркой, привязанный к заостренной палочке. Надо изловчиться, да так направить палочку, чтобы бочонок, подлетев и кувырнувшись, прочно на нее уселся. Не каждому хватало сноровки и терпения. А Чанеке не отступал, пока бочонок не насаживался, как следует.

– Диво дивное! – говорила служанка. – Да ты, наверное, помог себе другой рукой.

– Зачем? – удивлялся Чанеке. – Ведь так не честно и не по правилам.

Он не знал, что такое обман и хитрость. Просто не понимал, как можно солгать. У него это не укладывалось в сплющенной дощечками голове.