— Ну что, Рене, решил попугать своих друзей?
Колер говорил неискренне. Все они говорят неискренне — Бессон, Лина, Жозефа и даже м-ль Бланш, которая тем не менее кажется ему ближе других.
В среду, в редакции, когда его везли в клинику в Отейль, его заместитель, должно быть, лихорадочно готовил новую первую полосу, наверное окаймленную черной рамкой, с заголовком на пять колонок и с некрологом.
Интересно, кому они заказали некролог? Явно кому-то из тех, кто был с ним в «Тран-Вефуре», скорее всего академику Даниэлю Куффе, и Могра живо представил, как тот садится за работу прямо тут же, в комнате, где они завтракали. Дело было безотлагательное. Редакционный курьер-велосипедист ждал буквально за дверью, чтобы доставить статью, как только она будет готова.
Могра почти уверен, что некролог уже набран и ждет своего часа.
— Знаешь, Рене, добраться до тебя было не так-то просто.
Колер сказал это почти теми же словами, что и Лина.
— Там, внизу, установили заграждение.
Могра не принял в расчет, что в течение тех дней, что он провел в забытьи и одури от наркоза, жизнь продолжалась: о нем говорили, узнавали, как он себя чувствует, пытались к нему проникнуть.
Эта мысль не радует его, но и не огорчает. Ему безразлично, что Колер тоже в чем-то черном или темно-сером, чтобы быть готовым к любой случайности.
А Лина подумала об этом, когда выбирала платье? Вспомнила ли она о фоторепортерах, которые в случае чего подвергнут ее настоящей осаде?
— Мне разрешили пробыть у тебя всего несколько минут. От врачей я знаю, что все идет хорошо и через несколько недель ты будешь на ногах. Я сейчас расскажу тебе в общих чертах, как и что, — ты ведь, я понимаю, беспокоишься за газету.
Это не так. За это время он не вспомнил о ней ни разу.
— Думаю, ты меня одобришь — я ничего не сообщил в нашей газете о том, что с тобой случилось, и по телефону попросил коллег, чтобы они тоже молчали.
Так же я поступил и с «Франс-Пресс», и с двумя американскими агентствами.
Пока все держат слово. Потом собрал всех наших сотрудников и…
Стоя у окна, Лина смотрит сквозь туман на серую крышу крыла больницы, которое видно с постели Рене. Крыша шиферная, островерхая, похожая на крышу дворца Людовика XIV. Бисетр тоже был построен в те времена.
— С вечера среды человек пятьдесят репортеров и фотографов толпятся во дворе и под аркой. Несмотря на молчание прессы, радио и телевидения, телеграммы идут непрерывным потоком — как в редакцию, так и сюда. А звонков в больницу столько, что там, внизу, жалуются — люди часами не могут дозвониться сюда по делу.
Колер, должно быть, хочет его как-то порадовать, утешить. Но он просчитался: Могра все это безразлично, и с той же отрешенностью, что и утром, в полутемной палате, он ухитряется представить, как его будут хоронить.
Ударил колокол. Один раз. Значит, половина. Но половина какого? Хотя в больнице и должна быть своя часовня, звонили не здесь, а в нескольких сотнях метров дальше, на проспекте, где гудит непрерывный поток тяжелых грузовиков и пригородных автобусов. Там есть не то церковь, не то монастырь — скорее всего, церковь, поскольку у монастырских колоколов звук, как правило, выше.
По мере того как сумрак рассеивается, до него начинают долетать звуки из зала в конце коридора, дверь из которого, по-видимому, открыта. Звуки неясные, прерывистые. Больные один за другим просыпаются и ворочаются в постелях.
Мимо проходит медсестра, за ней еще одна. Со стороны противоположной залу слышатся голоса, раздается звон чашек и блюдец, и до Могра долетает запах кофе.
Жозефа тоже начинает ворочаться, бесшумно садится в постели и с помощью фонарика смотрит на наручные часы. Затем она снова ложится, словно решив, что может еще немного понежиться, и наконец встает. Он тут же закрывает глаза, однако успевает заметить, что она спала не раздеваясь.
По шорохам он угадывает, что она складывает одеяло и простыни. Потом раздается скрип-сиделка складывает раскладушку и прячет ее в стенной шкаф, о существовании которого он узнает только теперь.
Наклонившись над ним, она тихонько берет его за кисть и щупает пульс. От нее пахнет потом. Он узнает специфический запах человека, спавшего в одежде.
Общаться с внешним миром пока не хочется, и он притворяется спящим.
В конце концов она на цыпочках уходит. Дверь открывается и снова закрывается. Из ванной доносится шум спускаемой воды, потом наступает довольно долгая тишина-сиделка явно пудрится и приводит себя в порядок.
Потом дверь снова отворяется, и Жозефа идет пить кофе вместе с ночными медсестрами.
Вот так он начинает знакомиться с распорядком дня в больнице. Это занимает его мысли. Кроме того, это доказывает, что его разум и чувства не так притуплены, как вчера.
Еще одно открытие: неприятные конвульсивные подергивания почти прекратились. Рене шевелит под одеялом пальцами левой руки. Ему даже удается немного приподнять эту руку и согнуть ее в локте, а чуть позже пошевелить ногой.
Но обе правые конечности продолжают оставаться неподвижными.
Пользуясь тем, что остался один, Могра пробует заговорить, но с его губ срывается лишь тонкий писк, напоминающий мяуканье котенка.
За окном, как и вчера, висит туман, сквозь него видна шиферная крыша. Два окна в здании напротив освещены, в одном из них видна женщина, которая поспешно одевается.
Во двор въезжают машины и выстраиваются перед главным корпусом, в котором находится Могра. Где-то неподалеку от его палаты есть лестница со скрипучими ступенями. Часы на церкви бьют шесть, потом начинают гудеть колокола, сзывающие прихожан к утренней мессе.
Вокруг начинает постепенно пробуждаться жизнь. По тротуару тащат мусорные баки. Где-то далеко слышен слабый звон электрического звонка, а может, и будильника; на кухне, расположенной то ли на первом этаже, то ли в подвале, повара начинают греметь громадными кастрюлями.
Это напоминает ему раннее утро в редакции, когда в наборном цехе идет пересменка, верстальщики занимают места перед талерами, наборщики — перед наборными кассами, а дежурные репортеры и машинистки уступают место дневной смене.
В котором часу происходит пересменка в больнице, он пока не знает.
Услышав шаги Жозефы, снова закрывает глаза, не желая, чтобы его тревожили.
Она подходит к кровати и смотрит на него. Пахнет от нее уже чуть иначе.
Пользуясь передышкой, она выходит в коридор и закуривает сигарету.
Вскоре ему становится ясно, что пересменка и подъем больных происходят в половине седьмого. Везде одновременно начинают звучать шаги, хлопают двери, и Рене обнаруживает, что его этаж, казавшийся в предыдущие дни таким тихим, на самом деле оживленный и шумный.
Тени больных скользят туда и сюда по экрану застекленной двери; Жозефа, докурив, сует ему под левую мышку термометр.
Торопливые, четкие шаги заглушают тихое шарканье ног, которое он непрерывно слышит в коридоре. Шаги затихают перед приоткрытой дверью, она отворяется шире, и украдкой, слегка приподняв веки, больной видит м-ль Бланш, которая одета весьма элегантно.
Она кивает Жозефе, и, переговариваясь вполголоса, они выходят в коридор и направляются в раздевалку, где медсестра переодевается, включая и туфельки на шпильках. Могра почему-то убежден, что у нее есть небольшая машина, скорее всего голубая или светло-зеленая.
Возвращается м-ль Бланш уже одна. Вынимает у него из-под мышки градусник.
Он закрыл глаза недостаточно быстро, и она понимает, что он проснулся.
— Доброе утро! — весело бросает она. — Мне сказали, что ночь вы провели хорошо. Если будете паинькой, я попробую дать вам немного апельсинового сока.
Почему она разговаривает с ним как с ребенком? Она ведь умная женщина и знает, что он тоже не дурак. Если бы они повстречались не в больнице, а где-нибудь еще, она обращалась бы с ним по-другому, ей и в голову бы не пришло произнести эти дурацкие слова: «Если будете паинькой…»