Я стою, накинув одеяло, и лязгаю зубами от прохватывающего меня дрожкого озноба.
— Папа, я тоже с тобой.
— Совсем спятил?
— А Степка почему?
— И Степка твой если сунется — велю хожаткам его в три шеи… Вас, кажется, на консилиум не звали.
Папа быстро одевается и уходит, хлопнув парадной дверью. Обескураженный Степка остается у нас.
Долго идут холодные, медлительные и знобкие ночные часы. Просыпается Оська. Увидя, что на моей кровати сидит Степка, Оська тоже садится на своей постели. Два кулака — Степкин и мой, — показанные ему вовремя, заставляют Оську снова юркнуть под одеяло. Но я вижу, как блестит оттуда любопытный Оськин глаз. Оська не спит и слушает.
— Как считаешь, сдюжит или не сдюжит? — шепчет Степка.
И мы с ним долго говорим о нашем комиссаре. Хороший он все-таки! И в школе почти все ребята теперь уже за него. Потому что он сам справедливый и стоит за справедливость. Здорово он тогда скрутил наших троглодитов, и недаром Карлыч его уважает.
— Я знаю, он на фронт мечтает, — шепотом рассказывает мне Степка. — Уже просился, заявление писал, чтоб отпустили. А его обратно — отставить! Говорят, нужна советская власть и на местах. И все!
— Да, если уедет, паршиво опять будет.
— Ясно. Он хоть и свой, а насчет дисциплины — ой-ой-ой! Держись! Если уедет…
И вдруг мы оба замолкаем, сраженные одной и той же страшной мыслью: где тут «уедет или не уедет»!.. Ведь сейчас, вот в эти самые минуты, может быть, там, в больнице… где наш комиссар бьется со смертью… И старые стенные часы в столовой громко и зловеще шаркают на весь дом: «Да — нет… сдюжит — не сдюжит…» Будто ворожат, обрывая секунду за секундой, как обрывают, гадая, лепестки ромашки.
…Да — нет… сдюжит — не сдюжит…
Но тут щелкает ключ в английском дверном замке на парадном. Слышно, как папа снимает галоши. Мы со Степкой несемся в переднюю.
Страшно спросить. А в передней темно — хоть глаз выколи — и не видно папиного лица.
— Вы что это? Не ложились? Вот народ полночный! — гудит в темноте папа, но голос у него не сердитый, а скорее торжествующий. — Ну ладно, ладно. Понимаю. В общем, думаю, справится! Сейчас спит ваш комиссар, как новорожденный. Чего и вам желаю. Марш, живо на боковую! Мне через два часа на обход.
Вот уж когда действительно «у-ра, у-ра! — закричали тут швамбраны все!..»
«Гляделки на поправке»
Комиссар поправляется! Но он еще очень слаб. Только вчера его перевезли наконец на квартиру, в дом бывшего купца Старовойтова, и Степка Гавря ходил навещать его. Все в классе окружили Степку и слушают.
— Он говорит, — сообщает Степка, — что когда жар у него был, так все ему мерещилось насчет путешественников этих самых — А и Б… Из задачки. Помните, ребята? Он говорит, прямо всех там в больнице замучил: почему никак они не встренутся, путешественники. Все едут и едут… Как съехались, говорит, так и пошел на поправку…
— Это он, наверно, все про нас думал, а у него так получалось из-за температуры, — солидно объясняет Зоя Бамбука.
— Ясно, — соглашается Степка. — Меня к нему только на десять минут пустили. Там сестра милосердная у него еще дежурит из больницы. Так он только и твердит все: как там у вас в школе? Да не безобразничаем ли мы? Да как Карлыч справляется? Да подтянулся ли Биндюг по алгебре?
Все смотрят на Биндюга. Он багровеет, пожимает своими толстыми плечами, хочет что-то, видно, сморозить, но, поглядев в глаза Степки, отворачивается.
— Да, — продолжает Степка, — давайте уж, ребята, пока что без глупистики. Ему сейчас волноваться — крышка. Вон спросите у Лельки, доктор так сказал. Верно, ведь? Давайте уж пока без всяких этих несознательностей. А то в крайнем случае можно и по шее заработать, это я предупреждаю. Верно, Жук?
— В два счета, — откликается Костя Жук. — Мы что, люди или кто? Это надо уж последним быть, я считаю, чтоб сейчас ему здоровье повредить. Ты, Биндюг, это тоже учитывай.
— За собой поглядывай, — обижается Биндюг. — Сознательные!
И, оттолкнув плечом стоящего возле него Лабанду, он выходит. А Степка говорит мне:
— Книжку он просил какую-нибудь почитать. Я уж заходил к вам, да братишка без тебя не дает. Дашь? Я снесу…
— Я сам, — говорю я.
Что же выбрать мне для комиссара?
Пока я дома роюсь в книгах, Оська сообщает мне:
— А Степка просил вот эту… как ее… забыл. Кристомонтию.
— Хрестоматию? — удивляюсь я.
— Да нет, — говорит Оська, морща лоб и губы. — Ну, погоди, я сейчас вспомню. Ой, вспомнил! Конечно! Он говорил не Кристомонто, а «Сакраменто». Вот, теперь я знаю!
Но нет такой книжки — «Сакраменто». Так ругаются приезжающие иногда в город колонисты-менониты. «Доннерветтер, сакраменто!» Это что-то вроде:
«Чертовщина!» Какую же книжку просил для комиссара Степка?..
— Степка сказал еще, что он граф и есть такое ружье, — помогает мне догадываться Оська.
Понял! Все ясно: не Кристомонто, не Сакраменто, а Монте-Кристо! «Граф Монте-Кристо»… Но у меня нету такой книжки. И, верный своим швамбранским вкусам, я останавливаюсь на древнегреческих мифах и на «Робинзоне Крузо».
Аккуратно завернув обе книжки в старую газету, я несу их комиссару.
Бедно живет комиссар. Голый стол застелен газетой. На ней из-под наброшенного ватника-стеганки торчит нос жестяного чайника. На потухшей печке-«буржуйке» одиноко стынет медный солдатский котелок. На бамбуковой этажерке — стопочка книг. На верхней написано: «Политграмота». Только кровать у комиссара роскошная. Такая широкая — хоть поперек ложись! Спинка-изголовье и передок фигурные, ковровые, расписные. Прямо сани пароконные, а не кровать. Должно быть, осталась от купца Старовойтова. На отставших шпалерах приколоты кнопками портреты Карла Маркса и Ленина. Стену над кроватью закрывает большой и смачно напечатанный плакат. На нем изображен красноармеец в шлеме-шишаке с пятиконечной звездой. Как я ни повернусь, откуда ни посмотрю — он пристально глядит с плаката прямо мне в глаза и как будто именно в меня упер указательный палец, грозно и требовательно вопрошая: «Ты записался в добровольцы?» Так и написано крупными буквами на этом неотступно настигающем меня плакате.
А я и так чувствую себя не очень уверенно. Никто меня не встретил в сенях. Больничная сестра, видно, уже ушла, и мне пришлось несколько раз постучать в дверь, пока я не услышал тихий, почти незнакомый голос комиссара: «Заходите».
Комиссар непривычно острижен. Он так ужасно исхудал, что слишком широкий ему ворот бязевой рубашки сползает с костлявого плеча. Комиссар улыбается мне слабой и какой-то виноватой улыбкой.
— Здоров. Вот… все доктора ходили, а теперь уже докторята заявляются. Значит, ша. Похворал, и точка. Ну, как вы там, крокодилы?
Он принимается расспрашивать меня про школу. Потом я читаю ему вслух о подвигах Геракла. Я стараюсь читать с выражением и сам незаметно вхожу в раж, когда Геракл отхватывает одну башку за другой у девятиголовой Лернейской гидры. Я нарочно выбрал именно этот второй подвиг Геракла, потому что не раз слышал на митингах о лютой многоголовой гидре контрреволюции. И вот я читаю о том, как герой победил это яростное чудовище, истекшее черной ядовитой кровью…
Комиссар спит. Он, наверно, уже давно заснул. Мерно поднимается и опадает его исхудалая, но все же просторная грудь. А я сижу и не знаю, что же мне теперь надо делать? Уйти? Неловко. Так сидеть? Глупо как-то. Да и неизвестно, сколько все это будет продолжаться.
В комнате тихо. Слышится только дыхание комиссара. Да иногда чуть слышно щелкнет что-то в жести остывающего чайника на столе. И, не спуская сверлящих глаз, тыча в меня пальцем, уставился мне в лицо со стены красноармеец. И я тоже не в силах уже отвести от него глаз. Получается совсем как в «гляделках», когда мы играем у нас в классе. Один на один — кто кого пересмотрит? Но так яростно, так неотрывно вперился в меня своими беспощадными глазами красноармеец на плакате, что я, кажется, сейчас сморгну и проиграю.