Савицкий умер в 1968 году всеми забытый, никому не нужный, гонимый, усталый, с полным ощущением того, что все дело его жизни окончилось совершенным провалом.
Мы позволим себе опровергнуть это. Нет, именно он оказался прав, именно его дело имеет реальные шансы на великое будущее, именно его Россия, Россия-Евразия окажется финальной и триумфальной реальностью, которой суждено воплотить в себе все мистические, духовные, философские и религиозные поиски уникальной и загадочной русской души.
Евразийство — мировоззрение, которое ставит своей целью объяснит все несуразности, трагические и страстные порывы русской истории в таком же парадоксальном ключе, подобрав к уникальной и парадоксальной стихии такую же уникальную и парадоксальную концепцию. Евразийцы отказываются становится на привычные позиции, признавать банальные клише во всех историко-философских, мировоззренческих, политических, правовых и религиозных вопросах, которые они затрагивают. Им свойственен сугубо диалектический метод, напоминающий удивительную индусскую формулу, которая призвана описать высшую трансцендентную реальность Божества — “ни это, ни иное”. Это запечатлено уже в самоназвании всего движения — евразийцы, сторонники России, понятой как Евразия.
Евразия — концепция парадоксальная. Это ни Европа, ни Азия. В такой перспективе сама проблема адекватной интерпретации России, ее истории, ее религиозности, ее этно-социальной и экономико-политической реальности может решаться только в рамках новаторского, авангардного подхода, отвергающего традиционно принятые в этой сфере нормативы. Западническая линия в русской интеллигенции рассматривала Россию как “отсталый сектор Запада”, а следовательно, применяла сугубо западные романо-германские критерии к оценке основных вех ее истории. Европейские же историки вообще относили Россию к темным, азиатским, деспотически-авторитарным государствам.
Евразийцы вслед за славянофилами утверждали, что обе точки зрения на Россию (и как на “отсталую часть Европы” и как на “развивающуюся часть Азии”) не достаточны, что Россия представляет собой самостоятельную категорию, особое “месторазвитие” (по терминологии Савицкого). Но в отличие от славянофилов евразийцы смотрели не в прошлое, а в будущее, не идеализировали старину (часто понятую довольно лубочно), но стремились выдвинуть проект творимой истории, не романтизировали крестьянскую общину и официальную триаду (православие, монархия, народность”), а разрабатывали теории жесткой идеократической власти, основанной на активной циркуляции элит.
Евразийцев называли поэтому “славянофильскими футуристами” или “православными большевиками”. Еще точнее подходило к ним определение “консервативные революционеры”.
“Ни это, ни иное”, tertium datur — вот общая формула евразийского метода. Отсюда вытекает и их отношение к большинству важнейших вопросов. В политике это означало — “ни за белых, ни за красных” или “ни царизм, ни большевизм”. В религии — “ни петербургское синодальное официозное православие, ни марксистский атеизм”. В экономике — “ни социализм, ни капитализм”. В философии — “ни абстрактный идеализм, ни грубый материализм”. И так далее.
Повсюду и во всех вопросах это заветное евразийское tertium datur.
Более частный вопрос — отношение к Революции. Здесь евразийцы применяют все тот же принцип. Они рассматривают революцию как зло. Это естественно, если учесть общее для всех них белое прошлое и традиционное национал-патриотическое воспитание (а также дворянское происхождение). Это отличает их от левых, сменовеховцев и самих большевиков. Но в то же время они рассматривают ее как зло неизбежное, совершенно не случайное, вытекающее из всей логики русской истории, а следовательно, чреватое — как кульминация болезни — новым выздоровлением, новым преображением, пробуждением.
Евразийцы считали, что большевики явились закономерным следствием всего петербургского периода, в котором доминировали западнические, светские, отчужденные тенденции, а православно-монархические и народнические лозунги лишь стыдливо прикрывали самодурство чиновничьей бюрократии и ориентированного на Европу дворянства. Особенно клеймили евразийцы элементы западного капиталистического хозяйствования, внедрявшиеся в Россию с середины ХIX века и глубоко чуждые национальным традициям. Октябрьская революция положила конец петербургскому периоду — в крови и насилии, в экстатике бунта и неистовстве восстания, но отчужденная. светская, петровская почти “протестантская” Россия исчезла. После переходного периода евразийцы ожидали нового национального возрождения, перерождения марксизма в нечто иное, возврат на новом диалектическом уровне к высоким идеалам Православной Империи, под древним допетровским лозунгом — “За Веру и Правду!”
Евразийцы говорили о “новом строе” и “новом человеке”, черты которых ясно различимы в коммунистических революционных преобразованиях, но как искажение, гротеск, экстравагантная пародия. Жесткость, модернизм, новые люди у власти, укрепление центральной власти, модернизация всех сторон жизни — все это евразийцы у большевиков приветствовали. Но в то же время они настаивали на духовной ориентации общества, доминации православной религиозности, жесткой иерархии, основанной на меритократии, мистическом, а отнюдь не экономическом понимании сути истории.
Из всего этого складывалось уникальное идейное образование, представляющее собой некий сверхрадикальный консерватизм с одной стороны, и логичный и авангардный модернизм с другой.
В общей логике своего парадоксалистского мышления евразийцы по новому посмотрели на этнически-расовый состав России. Ключом к пониманию специфики русского народа для них была, развитая Трубецким идея о синтетической периоде русских, состоящих из двух принципиальных компонентов — арийского славянства и туранских (тюркских) этносов. Из двух противоположных полюсов — арийского и туранского — родилось нечто третье, новый уникальный синтез, представляющий собой нечто особое, ни на что не похожее, оригинальное и мессиански выделенное.
Русские это не славяне и не тюрки, не арийцы и не азиаты. Они особая общность, наделенная великой миссией и глубоко своеобразной культурой, не подчиняющейся логике ни европейских, ни азиатских культурных интерпретаций.
Этой расовой диалектике точно соответствовала ландшафтный дуализм — Леса и Степи. Оседлый, северный, населенный преимущественно славянами Лес был одной составляющей русского государства. Кочевая, южная, преимущественно тюркская Степь была второй составляющей. Из этих двух элементов и сложилась Россия-Евразия и этнически, и географически, и культурно, и мировоззренчески синтезировавшая в себе пары противоположностей, приведя их к высшему синтезу, имеющему отнюдь не локальное, но абсолютно универсальное значение.
Такой подход, специфически евразийский метод объяснял практически все несообразности, все парадоксы и противоречия русского пути, отметая европоцентристскую трактовку русской истории, но вместе с тем корректируя в значительное степени и славянофильскую линию.
В вопросах философии, культуры, религии евразийцы также имели свои особые воззрения. Безусловно, все они были православными, но вместе с тем их явно не удовлетворяло казенное петербургское вероисповедание, почти чиновничий морализм клира и аллегорическая интерпретация таинств, бытовавшее в Церкви. Они искали основ и глубин, стремились к новой (или, наоборот, древнейшей, изначальной) религиозности, “бытовому исповедничеству”, что могло бы распространить религиозный опыт на всю полноту космической Среды. Поэтому у евразийцев столь важный акцент делается на идее “стихий”, космических “элементов”. Мир, природу, историю, общество — все это они понимали как грани латентной Божественности, как аспекты световой теофании, тотально и повсеместно связывающей низшее с высшим, имманентное с трансцендентным, посюстороннее с потусторонним. Для них был неприемлем классический дуализм романской теологии — идея о “двух Градах”, ставшая основой романо-германской религиозности и государственности. Напротив, как нельзя близок и внятен им был допетровский глубинно русско-православный, а ранее византийский идеал “Православного Царства”, в котором высшее и низшее слиты воедино в общей социально-религиозной литургии, “общем делании”, “святого народа” (ieros laos), аристократической элиты, монарха-василевса, государя-предстоятеля и созерцательного, мистического, исиахстского Православия — афонского, святоотеческого, восточного, аскетического, светового. Такая особая религиозность, в которой вновь как и повсюду у евразийцев явно обнаруживается та же тринитарная логика, — “не мир сей, не мир иной, но нечто третье”, — резко контрастировала с общими настроениями в церкви, особенно в эмигрантских кругах, где нормой было крайне замкнутый, угрюмый, антисоветский. гиперконсервативный настрой. Евразийцы же, отправляясь от своего идеала, напротив, значительно расширяли тему религиозности, положительно относясь не только к самому Православию, но и к иным евразийским концепциям — исламу, буддизму, индуизму, ламаизму и т. д. Более того, евразийцы огромное внимание уделяли сектам и в первую очередь русским сектам, вышедшим из старообрядчества, так как и в этом случае они считали, что полноты истины нет ни у никониан, ни у сторонников древлего благочестия (или сектантов), и что в данном случае снова следует искать пути для нового синтеза и духовного преодоления противоположностей. В той же перспективе они рассматривали и большевизм — он представлялся им глубоко религиозным, духовным, народным, мистическим и национальным импульсом, облекшимся в искаженные формы заимствованного с Запада, материалистически-экономического учения. В конечном итоге, часть левых евразийцев выдвинуло совсем уже парадоксальную формулу — “необходим синтез между Православием и марксистским атеизмом”! Но даже такой парадокс, отвергнутый впрочем более умеренным (пражским) крылом вполне вписывался в логику “евразийской ревизии” [369].