— Нужно быть снисходительным, — сказал Барлеп, мотая головой.

— Будь я на вашем месте, — сказала Беатриса, — я не потерпела бы её здесь. Я бы выставила её.

— Нет, этого я не могу сделать, — ответил Барлеп, медленно пережёвывая слова, точно весь спор происходил внутри его самого. — По крайней мере при данных обстоятельствах. — Он улыбнулся улыбкой в стиле Содомы, тонкой, духовной и слащавой, и ещё раз мотнул своей темноволосой романтической головой. — Эти обстоятельства несколько своеобразны. — Он выражался весьма туманно, не объясняя, в чем именно заключались эти своеобразные обстоятельства, и с таким смущением, точно он стеснялся хвалить самого себя. Беатрисе предоставлялось догадываться, что он держит мисс Коббет из милости. Она преисполнилась восхищения и жалости — восхищения его добротой и жалости к нему, такому беспомощному в неблагодарном мире.

— И все-таки, — сказала она, и вид у неё был воинственный, а слова её были как резкие удары молоточком, — я не понимаю, почему вы позволяете третировать себя. Я лично не потерпела бы подобного обращения.

С тех пор она пользовалась всяким случаем, чтобы придраться к мисс Коббет и нагрубить ей. Мисс Коббет в ответ огрызалась и язвила. В редакции «Литературного мира» разгорелась война. А Барлеп парил где-то наверху, не принимал участия в битвах, но не совсем беспристрастный, подобно Богу, отдающему предпочтение добродетели, каковую в данном случае воплощала Беатриса.

Эпизод с Ромолой Сэвиль дал мисс Коббет случай позлорадствовать.

— Видели вы этих двух ужасающих поэтесс? — притворнодружелюбным тоном осведомилась она на следующее утро у Беатрисы.

Беатриса пронзительно посмотрела на неё. К чему это она клонит?

— Каких поэтесс? — подозрительно спросила она.

— Как же, тех двух пожилых дам устрашающей внешности, которых наш редактор пригласил к себе, вообразив, будто это одна и молодая. — Она рассмеялась. — Ромола Сэвиль. Так были подписаны стихи. Звучит романтично, не правда ли? Стихи тоже были весьма романтичны. Но авторши! Боже милосердный! Когда я увидела, что наш редактор попал им в лапы, мне его даже жалко стало. Но в конце концов он сам виноват. Писать незнакомым авторам…

В этот вечер Беатриса снова пожаловалась на мисс Коббет. Мало того, что эта женщина утомительна и нахальна — это можно было бы стерпеть, если бы она добросовестно относилась к работе, — но она к тому же ленива. Издавать журнал — такое же Дело, как всякое другое. Нельзя вести дело на основе благотворительности. Барлеп снова туманно и нерешительно заговорил о своеобразных обстоятельствах. Беатриса не сдавалась. Разгорелся спор.

— Иногда доброта бывает чрезмерной, — заявила наконец Беатриса.

— Разве? — спросил Барлеп; и его улыбка была такой францискански-прекрасной и вдумчивой, что Беатриса растаяла от нежности.

— Да, бывает, — протрещала она; чем более нежно и по-матерински заботливо относилась она к Барлепу, тем более жестоким и враждебным становилось её отношение к мисс Коббет. Негодование было, так сказать, подкладкой её нежности. Когда она не решалась выказывать нежность, она выворачивала свои чувства наизнанку и становилась злобной. Внешне она кипела негодованием, но про себя думала: «Бедный Денис! Ему необходимо, чтобы кто-нибудь о нем заботился. Он слишком добр». Она заговорила: — И у вас ужасный кашель, — сказала она с упрёком. Отсутствие связи между этой фразой и предыдущей было только кажущимся. Он слишком добр, о нем некому заботиться, у него кашель — все эти мысли были связаны логически. — Вам необходимо, — продолжала она все тем же резким, повелительным тоном, — растереться как следует камфарным маслом и положить компресс. — Она произнесла эти слова таким свирепым тоном, точно грозила выпороть его как следует и посадить на месяц на хлеб и воду. Так проявлялась её заботливость. Но какая трепетная нежность скрывалась под этой внешней жестокостью!

Барлеп с большой готовностью позволил ей осуществить свою ласковую угрозу. В половине одиннадцатого он лежал в постели с бутылкой горячей воды. Он выпил стакан горячего молока с мёдом, а теперь сосал леденец от кашля. Как жаль, думал он, что она не так уж молода. И все-таки для своего возраста она удивительно моложава. Судя по лицу и по фигуре, ей можно дать скорее двадцать пять, а не тридцать пять. Интересно, размышлял он, как она будет себя вести, когда он лаской преодолеет её страх? Есть что-то непонятное в этих детских страхах взрослой женщины. Какая-то часть её перестала расти в том возрасте, когда дядя Бен пустился на свой преждевременный опыт. Дьявол Барлепа ухмыльнулся, вспоминая, как она рассказывала об этом происшествии.

Раздался стук в дверь, и вошла Беатриса с камфарным маслом и ватой для компресса.

— А, вот и палач, — со смехом сказал Барлеп. — Я хочу умереть как мужчина. — Он расстегнул пижаму. Грудь у него была белая и упитанная; ребра едва намечались под мускулами; между сосками протянулась полоса тёмных курчавых волос. — Будьте безжалостны, — пошутил он. — Я готов. — Его улыбка была игриво-нежной. Беатриса откупорила склянку и налила душистого масла на ладонь правой руки.

— Возьмите бутылку, — приказала она, — и поставьте на стол. Он исполнил.

— Ну, — сказала она, когда он снова лёг, и принялась растирать его.

Её рука скользила взад и вперёд по его груди, энергично, деловито. А когда правая рука устала, она принялась растирать его левой, — взад и вперёд, взад и вперёд.

— Вы как маленькая паровая машина, — сказал Барлеп, улыбаясь игриво и нежно.

— Я и чувствую себя машиной, — ответила она. Но это была неправда: она чувствовала себя чем угодно, только не машиной. Ей пришлось преодолеть какой-то страх, прежде чем она решилась дотронуться до его белой упитанной груди. Конечно, эта грудь не была безобразной или отталкивающей. Напротив, она была скорее красива своей гладкой белизной и мускулистой плотностью. Она была как торс статуи. Да, статуи. Только у этой статуи были тёмные вьющиеся волосы на груди и маленькая родинка, то поднимавшаяся, то опускавшаяся от биения сердца. Статуя жила; и в этом было что-то волнующее. Белая обнажённая грудь была прекрасна; но она была почти отталкивающе живой. Прикоснуться к ней… Она внутренне вздрогнула от страха и рассердилась на себя за свою глупость. Она проворно разогнула руку и принялась растирать. Её ладонь быстро скользила по смазанной маслом коже. Её рука ощущала теплоту его кожи. Сквозь кожу она чувствовала твёрдые кости. Жёсткие волосы щекотали её пальцы, а маленькие соски были твёрдые и упругие. Она снова вздрогнула, но было что-то приятное в чувстве страха и в преодолении его; было странное наслаждение в той тревоге и отвращении, которые разливались по её телу. Её движения были энергичны и равномерны, как работа паровой машины; но внутри она чувствовала себя такой трепетно и раздвоенно живой!

Барлеп лежал, закрыв глаза, слегка улыбаясь: было так приятно покориться, отдаться на милость победителя. Он наслаждался, чувствуя себя беспомощным ребёнком; он был в её руках, как ребёнок, собственность своей матери и её игрушка; он больше не принадлежал себе. Её холодные руки прикасались к его груди; его плоть была пассивной и безвольной, как глина, в её сильных, холодных руках.

— Устали? — спросил он, когда она остановилась в третий раз, чтобы переменить руку. Он открыл глаза и посмотрел на неё. Она покачала головой. — Со мной столько беспокойства, как с больным ребёнком.

— Глупости, никакого беспокойства.

Но Барлепу обязательно хотелось жалеть её и просить у неё прощения.

— Бедная Беатриса! — сказал он. — Как много вам приходится возиться со мной! Мне так стыдно.

Беатриса только улыбнулась. Она больше не содрогалась от беспричинного отвращения. Она чувствовала себя необыкновенно счастливой.

— Готово! — наконец сказала она. — А теперь — компресс. — Она открыла картонную коробку и развернула оранжевую вату. — Весь вопрос в том, как сделать, чтобы она держалась у вас на груди. Я думаю, её можно укрепить бинтом. Два или три оборота вокруг туловища. Как вы думаете?