— Всю свою жизнь, — диктовал он, не отрывая глаз от чулка, — я страдал от неуместного — нет: лучше назойливого — вторжения житейских мелочей. Точка. Некоторые мыслители — запятая — я знаю — запятая — способны не обращать внимания на эти мелочи — запятая — и — запятая — посвятив им столько внимания — запятая — сколько они заслуживают — запятая — с неомраченной душой возвращаются к более возвышенным предметам. Точка.

Наступило молчание. Над фильдеперсом, думал мистер Куорлз, начинается кожа — гладкая, плотно обтягивающая крепкую, с нежным изгибом плоть. Ласкать и, лаская, ощущать ласкающее прикосновение шелковистой кожи к кончикам пальцев; сжимать пальцами упругую плоть. Даже укусить. Как круглая чаша, как ворох пшеницы.

Вдруг ощутив на себе его взгляд, Глэдис одёрнула юбку.

— На чем я остановился? — спросил мистер Куорлз.

— «Более возвышенным предметам», — прочла с листа Глэдис.

— Гм. — Он потёр нос. — Для меня — запятая — увы — запятая — это спокойствие всегда оставалось недостижимым — точка с запятой — слишком велика моя первая восприимчивость. Точка. Низвергнутый с башен слоновой кости — запятая — где обитает Мысль, — он произнёс эту фразу с упоением, смакуя каждое слово, — запятая — в прах обыденного существования — запятая — я прихожу в отчаяние — запятая — я теряю душевное равновесие и неспособен снова подняться на мою башню.

Он встал и беспокойно зашагал по комнате.

— В этом — моя беда, — сказал он. — Я слишком восприимчив. У глубокого мыслителя не должно быть ни темперамента, ни нервов. Он не имеет права быть стра-астным.

Кожа, думал он, упругая плоть. Он остановился позади её стула. Маленький треугольник вьющихся волос, обращённый остриём вниз, к спинному хребту. Он положил руки ей на плечи и склонился над ней.

Глэдис посмотрела на него снизу вверх так дерзко, торжествующе.

— Ну? — спросила она.

Мистер Куорлз нагнулся ниже и поцеловал её в шею. Она захихикала.

— Как вы щекочетесь!

Его руки ощупывали всю её, скользили вдоль её рук, сжимали её тело — тело всего вида, всего женского пола. Индивидуальная Глэдис продолжала хихикать.

— Бесстыдник, — сказала она, притворяясь, что отталкивает его руки. — Бесстыдник!

XXI

— Месяц назад, — сказала Элинор, когда их такси отъехало от вокзала на Ливерпуль-стрит, — мы были в Удайпуре.

— Это кажется неправдоподобным, — согласился Филип.

— Десять месяцев путешествия прошли как один час в кино. Вот банк. Я начинаю сомневаться: а действительно ли я уезжала? — Она вздохнула. — Довольно неприятное чувство.

— Разве? — ответил Филип. — А я к нему привык. Мне всегда кажется, что до сегодняшнего утра ничего не было. — Он высунулся в окошко. — Не понимаю, для чего люди ездят смотреть Тадж-Махал, когда есть собор Святого Павла. Какое чудо!

— Да. Белый и чёрный камень — просто замечательно.

— Похоже на гравюру. Вдвойне произведение искусства. Одновременно архитектурный памятник и старинная гравюра. — Он откинулся на спинку сиденья. — Порой я сомневаюсь: было ли у меня когда-нибудь детство, — продолжал он, возвращаясь к предыдущему разговору.

— Это оттого, что ты никогда о нем не думаешь. А для меня многие воспоминания детства реальней, чем эта улица. Но это потому, что я постоянно думаю о нем.

— Пожалуй, — сказал Филип. — Я очень редко вспоминаю. Вернее, почти никогда. Всегда столько дела и столько мыслей о настоящем.

— У тебя отсутствует религиозное чувство, — сказала Элинор. — К сожалению.

Они проезжали по Стрэнду. Две маленькие церквушки тщетно старались защититься от подавляющего их Дома Австралии. Во дворе Королевского колледжа группа юношей и девушек сидела на солнышке, ожидая профессора теологии. У главного входа «Гейети» [173]уже стоял хвост; афиши анонсировали четырехсотое представление «Девушки из Биаррица». Рядом с «Савоем» попрежнему, как и перед отъездом Филипа, продавались со скидкой ботинки — 12 шиллингов 6 пенсов за пару. На Трафальгарсквер играли фонтаны, скалились львы сэра Эдвина Лэндсира, и любовник леди Гамильтон стоял вознесённый к облакам [174], точно святой Симеон-столпник. А позади чёрной от копоти колоннады Национальной галереи все так же бились всадники Уччелло, Рубенс похищал своих сабинянок, Венера смотрелась в зеркало, и среди ликующего хора ангелов Пьеро в волшебно-прекрасном мире рождался Иисус [175].

Машина повернула вниз по Уайтхоллу.

— Мне доставляет удовольствие думать о чиновниках.

— А мне нет, — сказала Элинор.

— Скребут по бумаге, — продолжал Филип, — с утра до вечера, чтобы дать нам возможность жить в мире и спокойствии. Скребут и скребут, и вот результат — Британская империя. Как удобно, — добавил он, — жить в мире, где можно поручить другим заниматься всеми скучными делами, начиная от управления страной и кончая приготовлением колбас.

У ворот конногвардейских казарм неподвижно, как статуи, стояли конные часовые. У Кенотафа [176]пожилая леди стояла, закатив глаза и бормоча молитву над «кодаком», с помощью которого она собиралась сделать моментальный снимок с душ девятисот тысяч убитых. Чернобородый сикх в сиреневом тюрбане вышел от Гриндли. «Биг-Бен» показывал двадцать семь минут двенадцатого. Дремал ли в этот час какой-нибудь маркиз в библиотеке палаты лордов? Компания американцев выгрузилась из туристского автобуса у дверей Вестминстерского аббатства. Посмотрев назад сквозь окошечко в кожаном верхе машины, Филип и Элинор убедились, что госпиталь по-прежнему нуждается в пожертвованиях.

Дом Джона Бидлэйка находился на Гровенор-роуд, он выходил на Темзу.

— Пимлико [177], — мечтательно сказал Филип, когда они подъехали. Он рассмеялся. — Помнишь ту глупую песенку, которую всегда распевал твой отец?

— «Мы в Пимлико с тобой пойдём», — продекламировала Элинор.

— «А дальше стих не напечатан» — не забывай. — Оба засмеялись, вспомнив комментарии Джона Бидлэйка: «А дальше стих не напечатан». — Он не напечатан во всех антологиях. Я так и не мог узнать, что же произошло, когда они попали в Пимлико. Это мучило меня несколько лет. Ничто так не воспламеняет воображение, как вычёркивание из книг неприличных мест.

— Пимлико, — повторил Филип. Старик Бидлэйк, думал он, превратил Пимлико в своего рода Олимп в духе Рабле. Эта фраза понравилась ему. Только придётся поставить вместо «Рабле» — «Гаргантюа». Для тех, кто никогда не читал Рабле, его имя ассоциируется только с похабщиной. Ну что ж, тогда Олимп в духе Гаргантюа. О Гаргантюа они хоть понаслышке знают, что он был очень большой.

Джон Бидлэйк, сидевший у камина в своей мастерской, меньше всего походил на олимпийца: он казался не выше своего роста, как обычно, а наоборот — ниже. Он подставил Элинор щеку для поцелуя и вяло пожал руку Филипу.

— Рад вас видеть, — сказал он. Его голос потерял звучность: в нем не слышалось больше громких раскатов весёлого хохота. Он говорил без всякого одушевления. Налитые кровью глаза были тусклы. Он похудел и постарел.

— Как ты себя чувствуешь, отец? — Элинор была удивлена и огорчена. Никогда ещё она не видела отца таким.

— Неважно, — ответил он, качая головой, — неважно. С внутренностями что-то не в порядке. — Старый лев неожиданно зарычал по-прежнему. — И для чего только нужна вся эта требуха внутри нас; Бог вздумал поиздеваться над людьми, когда создал их такими. — Рычание стало жалобным. — Не понимаю, что творится у меня во внутренностях. — Он уже не рычал, а скулил. — Что-то очень неприятное. Чувствую себя отвратительно. — И старик со всеми подробностями описал симптомы своей болезни.

вернуться

173

Лондонский мюзик-холл.

вернуться

174

Посреди Трафальгарской площади стоит колонна, окружённая львами (по эскизам английского художника Эдвина Лэндсира (1802-1873), — памятник адмиралу Нельсону.

вернуться

175

Имеются в виду картины: «Битва при Сан-Романо» Паоло ди Доно по прозвищу Уччелло (1397-1475), «Похищение сабинянок» Питера Пауля Рубенса (1577-1640), «Венера перед зеркалом» Диего Веласкеса (1599-1660) и «Рождество» Пьеро делла Франчески (1420-1492).

вернуться

176

Здесь: обелиск на улице Уайтхолл в Лондоне, воздвигнутый в 1920 г. в память погибших во время Первой мировой войны.

вернуться

177

Район в центре Лондона, когда-то славился своим увеселительным садом.