— Ты был у доктора? — спросила Элинор, когда он кончил. Он покачал головой.

— Не верю я им. Все равно от них никакого толка. — На самом деле он испытывал перед докторами суеверный страх. Он боялся появления этих зловещих птиц у себя в доме.

— А следовало бы. — Она принялась уговаривать.

— Ладно, — ворчливо согласился он наконец. — Зови уж своих шарлатанов. — Но втайне он был даже доволен. Он давно уже хотел поговорить с доктором, но до сих пор суеверие оказывалось сильней этого желания. Теперь зловещий врач придёт, но не по его приглашению — по приглашению Элинор. Он за это не отвечает, значит, судьба накажет не его. Верования старого Бидлэйка были крайне запутанными.

Разговор перешёл на другие темы. Теперь, когда выяснилось, что он, ничем не рискуя, может посоветоваться с доктором, Джон Бидлэйк сразу повеселел.

— Он меня беспокоит, — сказала Элинор, когда они ехали от него.

Филип кивнул.

— Семьдесят три года — не шутка. И он теперь уже не кажется моложе своих лет.

«Какая красивая голова!» — думал он. Он жалел, что не умеет рисовать. Словами этого не передашь. Конечно, можно описать — до последней морщинки. А чего этим достигнешь? Описания медлительны. А лицо воспринимаешь сразу. Одно слово, одна фраза — вот что нужно. «Одряхлевшая античная статуя». Да, это кое-что передаст. Но только это не годится. В цитатах есть что-то глупо-педантичное. Пожалуй, лучше «пергаментное изваяние». «У камина, сгорбившись, сидело пергаментное изваяние того, кто некогда был Ахиллом». Это уже ближе к цели. Без водянистых описаний. Всякий человек, хоть раз видевший Дискобола, державший в руках переплетённую в пергамент книгу, слышавший об Ахилле, увидит в этой фразе Джона Бидлэйка. А те, кто никогда не видел греческих статуй и не читал рассказа об Ахилле в книге, переплетённой в сморщенную от старости овечью кожу? Ну, до них ему нет никакого дела. «И все-таки, — подумал он, — это слишком литературно, слишком изысканно». Элинор прервала молчание.

— Интересно, как выглядит Эверард теперь, когда он стал великим человеком. — Мысленно она увидела энергичное лицо, огромную, но подвижную фигуру. Быстрота и натиск. Он в неё влюблён. А она? Нравится он ей или она ненавидит его?

— Интересно, начал он уже щипать людей за ухо, как Наполеон? — рассмеялся Филип. — Впрочем, это только вопрос времени.

— И все-таки, — сказала Элинор, — он мне нравится. — Насмешка Филипа ответила на тот вопрос, какой она себе задавала.

— Мне тоже. Но разве нельзя смеяться над тем, что любишь?

— Ты вечно смеёшься надо мной. Это оттого, что ты любишь меня?

Он поцеловал ей руку.

— Я обожаю тебя и никогда над тобой не смеюсь. Я отношусь к тебе вполне серьёзно.

Элинор посмотрела на него. Теперь она не улыбалась.

— Иногда ты доводишь меня до белого каления. Скажи, что стал бы ты делать, если бы я ушла к другому мужчине? Огорчился бы ты хоть капельку?

— Я был бы глубоко несчастен.

— В самом деле? — Она посмотрела на него. Филип улыбался; он был за тысячи миль от неё. — Знаешь, мне хотелось бы проделать этот опыт, — сказала она, нахмурившись. — Но будешь ли ты несчастен? Я хочу знать наверное.

— А вместе с кем ты будешь его проделывать?

— В этом-то все несчастье. Почти все мужчины просто невыносимы.

— Какой комплимент для меня!

— Но ты тоже невыносим, Фил. Пожалуй, ты даже самый невыносимый из всех. А хуже всего то, что, несмотря на все это, я тебя люблю. И ты это знаешь. Да, знаешь и пользуешься этим. — Машина подъехала к тротуару. Элинор достала зонтик. — Но смотри, — сказала она, вставая, — меня нельзя без конца эксплуатировать. Мне надоело давать, ничего не получая взамен. На днях я начну подыскивать себе другого мужчину. — Она вышла из такси.

— Что ж, попробуй Эверарда, — фыркнул он, смотря на неё из окошка.

— Может быть, я так и сделаю, — ответила она. — Эверард только этого и дожидается. — Филип рассмеялся и послал ей воздушный поцелуй.

— Скажи шофёру, чтоб вёз меня в клуб, — попросил он.

Эверард заставил себя ждать минут десять. Попудрившись, Элинор принялась изучать комнату. Букет на столе был составлен ужасно. А витрина со старинными мечами, кинжалами и инкрустированными пистолетами была безобразна — она точно попала сюда из музея, — чудовищна и в то же время трогательно-нелепа. У Эверарда была школьническая страсть ездить верхом и рубить людям головы; витрина выдавала его с головой, так же как этот стол, покрытый большим стеклом, под которым лежала целая коллекция монет и медалей. С какой гордостью показывал он ей свои сокровища! Здесь была македонская тетрадрахма с головой Александра Великого, изображённого в виде Геркулеса; сестерция 44 года до нашей эры с внушительным профилем Цезаря; нобль Эдуарда III с изображением корабля, символизировавшего начало морского могущества Англии. А вот, на медали Пизанелло, голова Сигизмондо Малатеста, самого красивого из разбойников, а вот королева Елизавета в брыжжах, Наполеон в лавровом венке и герцог Веллингтон. Она приветливо улыбнулась монетам; они были старыми друзьями. Самое лучшее в Эверарде то, подумала она, что на его счёт обманываться невозможно. Он всегда был самим собой. Она открыла крышку рояля и взяла аккорд: как всегда расстроен.

На столике у камина лежал томик последних «Речей и воззваний» Эверарда. Она перелистала несколько страниц. «Политику Свободных Британцев, — прочитала она, — можно вкратце охарактеризовать как социализм без демократии, сочетающийся с национализмом без шовинизма». Звучит великолепно. Но если бы он написал «демократия без социализма, сочетающаяся с шовинизмом без национализма», она, вероятно, испытала бы столь же искреннее восхищение. Ох, уж эти абстракции! Она покачала головой и вздохнула. «Наверное, я просто дура», — подумала она. Но для неё это были слова, и больше ничего, пустые слова. Она перевернула страницу. «Система партий хороша только тогда, когда партии представляют собой лишь группировки соперничающих олигархов, принадлежащих к одному классу, одушевлённых, по существу, одинаковыми стремлениями и идеалами и борющихся друг с другом за власть. Но когда партии отождествляются с классами и разногласия между ними переходят на принципиальную почву, эта система становится безумием. Только из-за того, что я сижу в одном конце зала, а вы — в другом, я обязан верить в индивидуализм, отвергающий какое бы то ни было вмешательство государства, а вы обязаны верить во вмешательство государства, отвергающее какой бы то ни было индивидуализм; я обязан верить в национализм, даже в области экономики (где он бессмыслен), а вы обязаны верить в интернационализм, даже в области политики (где он не менее бессмыслен); я обязан верить в диктатуру богатых (вплоть до устранения интеллигенции), вы обязаны верить в диктатуру бедных (тоже вплоть до устранения интеллигенции). И все это по той простой и политически несущественной причине, что я сижу справа, а вы сидите слева. В наших парламентах топографический принцип имеет большее значение, нежели здравый смысл. Таковы прелести современной системы партий. Задача Свободных Британцев — уничтожить эту систему, а вместе с ней и её логическое завершение — гнилой, бестолковый парламентаризм».

Все это прекрасно, но все-таки, спрашивала она себя, чего ради люди обращают столько внимания на подобные вещи? Вместо того чтобы просто жить. По-видимому, мужчинам скучно «просто жить». Она открыла книгу на другой странице. «Каждый раз, когда англичане отвоёвывали себе в какой-нибудь области свободу, они расплачивались за неё новым рабством. Гибель феодализма усилила королевскую власть. Во время реформации мы сбросили с себя ярмо догмата о непогрешимости папы, но зато приняли догмат божественного права короля. Кромвель уничтожил это божественное право, но навязал нам тиранию землевладельцев и буржуазии. Теперь тирания землевладельцев и буржуазии разрушается, но на смену ей идёт диктатура пролетариата. Снова провозглашена непогрешимость — на этот раз не папы, а большинства, — непогрешимость, верить в которую принуждает нас закон. Свободные Британцы стремятся к новой реформации, к новому политическому перевороту. Мы отвергаем диктатуру пролетариата, подобно тому как наши отцы отвергли божественное право короля. Мы отрицаем непогрешимость большинства, как они отрицали непогрешимость папы. Свободные Британцы борются за…» Элинор никак не удавалось перевернуть страницу. Борются за что? — думала она. За диктатуру Эверарда и непогрешимость Уэбли? Она подула; непокорные страницы разошлись.