Братья с ухмылкой заткнули ему уши воском.
— Не забывайтесь! — процедил сквозь зубы Дедуля. — Где вы, молодые жеребцы, а где я, полутруп!
— Ну и что? — пропел камерный квартет за сомкнутыми веками. — С нами и ты станешь молодым жеребцом!
Он почувствовал, как в животе подожгли шнур, от которого в груди рванула бомба.
— Нет!
В потемках Дедуля дернул за какой-то шнурок. Распахнулась потайная дверца. Братья кубарем полетели в бесконечный, манящий лабиринт многоцветья и памяти. Где явственно виднелись какие-то фигуры, такие же манящие и почти такие же теплые, как сидящая напротив девушка. На лету братья вопили:
— Эй, полегче!
— Где это я?
— Том!
— Я где-то в Висконсине! Как меня сюда занесло?
— А я на пароходе, плыву по Гудзону! Уильям!
Уильям откликнулся откуда-то издалека:
— Я в Лондоне. Вот угораздило! В газете число: двадцать второе августа тысяча девятисотого года!
— Не может быть! Сеси!
— Сеси тут ни при чем! Это все я! — сообщил вездесущий Дедуля. — Вы все у меня вот где, на чердаке, будь он неладен, и пользуетесь моей памятью о местах и встречах, как бумажными полотенцами. Берегите головы, потолок-то низкий!
— Ну-ну, — хмыкнул Уильям, — тогда что же я разглядываю сверху — Большой Каньон или морщину на твоей мошонке?
— Большой Каньон, — подтвердил Дедуля. — Год тысяча девятьсот двадцать первый.
— Здесь женщина! — воскликнул Том. — Совсем близко!
В ту пору, двести весен тому назад, женщина была чудо как хороша. Имени ее Дедуля не помнил. Она попросту оказалась рядом в теплый полдень, когда он жадно срывал сладкие плоды.
Том потянулся к прекрасному видению.
— Руки прочь! — прикрикнул Дедуля.
И ее лицо растворилось в прозрачном летнем воздухе. Женщина улетала все дальше и дальше, туда, где кончалась дорога, и вскоре окончательно скрылась из виду.
— Черт тебя раздери! — взвился Том.
Братья пришли в неистовство: они распахивали двери, носились по тропинкам, хлопали ставнями.
— Глядите! Вот это да! Глядите! — закричали все вразнобой.
Воспоминания лежали аккуратными штабелями — миллион в глубину, миллион в ширину. Рассортированные по секундам, минутам, часам. Вот смуглая девушка расчесывает волосы. Вот она гуляет, бежит, спит. Каждый ее жест хранился в ячейках цвета загара и ослепительной улыбки. Можно было ее поднять, закружить, отослать прочь, позвать назад. Только скажи: Италия, год тысяча семьсот девяносто седьмой — и вот она уже танцует в согретой солнцем беседке или плывет по лунным водам.
— Дед! А Бабушка про нее знает?
— Как пить дать, у тебя и другие были!
— Тысячи! — воскликнул Дедуля. Он приоткрыл одно веко: — Полюбуйтесь!
Тысяча женщин двигалась вдоль магазинных полок.
— Да ты хват, Дедуля!
От правого уха до левого в дедулиной голове начались раскопки и пробеги — по горам, выжженным пустыням, узким тропкам, большим городам.
Наконец Джон схватил под локоток прелестную одинокую незнакомку.
Взял ее за руку.
— Не сметь! — Дедуля в гневе вскочил с места.
Пассажиры глазели на него в изумлении.
— Попалась! — сказал Джон.
Красавица обернулась.
— Болван! — зарычал Дедуля.
Вся стать красавицы вдруг скукожилась. Вздернутый подбородок заострился, щеки обвисли, глаза ввалились и утонули в морщинах.
Джон отпрянул:
— Бабушка, никак это ты?!
— Сеси! — Дедулю затрясло. — Засунь Джона хоть в птицу, хоть в камень, а лучше брось в колодец! В моей дурьей башке ему не место! Ну же!
— Убирайся, Джон! — приказала Сеси.
И Джон исчез.
Он переселился в малиновку, которая распевала на заборе, промелькнувшем за окнами поезда.
Бабушка, совсем увядшая, осталась стоять в темноте. Дед коснулся ее ласковым мысленным взором, чтобы к ней вернулась молодая стать. Глаза, щеки, волосы вспыхнули свежими красками. Тогда он надежно припрятал ее в далеком безымянном саду.
Дедуля открыл глаза.
На оставшуюся троицу братьев хлынул солнечный свет.
Юная девушка все так же сидела на своем месте.
Дедуля поспешил зажмуриться, но было поздно. Братья поднялись за его взором.
— Какие же мы дураки! — сказал Том. — Что толку перебирать старье? Настоящее — вот оно! Эта девчонка! Правда ведь?
— Правда! — шепотом подтвердила Сеси. — Слушайте меня! Сейчас я перенесу дедулю в ее тело. Потом перенесу ее разум в дедулину голову! С виду он так и останется сидеть в кресле, как чучело, а уж мы с вами покувыркаемся, попрыгаем, зададим жару! Даже проводник ни о чем не догадается! Дедуля сидит себе и сидит, даром что у него в голове хохот и свальный грех. А тем временем его собственный разум побудет в голове у этой милашки! Неплохое будет приключение: прямо в вагоне, средь бела дня, а другим невдомек.
— Давай! — разом сказали все трое.
— Ни за что. — Дедуля извлек из кармана белые пилюли и проглотил сразу две.
— Останови его! — завопил Уильям.
— Фу ты, — расстроилась Сеси. — Такой был отличный, веселый, хитроумный план.
— Всем доброй ночи, — пожелал Дедуля. Снотворное уже начинало действовать. — А вас, дитя мое, — ласково заговорил он, глядя слипающимися глазами на юную попутчицу, — вас только что удалось спасти от такой судьбы, которая хуже десяти тысяч смертей.
— Как вы сказали? — не поняла девушка.
— Ты все еще тверда в непорочности своей,[16] — пробормотал Дедуля, погружаясь в сон.
Ровно в шесть часов поезд прибыл в Гранамокетт. Только тогда Джона вернули из ссылки, избавив от него малиновку, что пела на заборе.
Ни один из тамошних родственников не пожелал взять к себе братьев.
Через три дня Дедуля погрузился на поезд и поехал обратно в Иллинойс, а в голове у него персиковыми косточками перекатывались четверо двоюродных.
Там они и остались: каждый отвоевал себе местечко на солнечно-лунном чердаке у Дедули.
Том поселился с капризной субреткой в Вене тысяча восемьсот сорокового, Уильям обосновался в Лейк-Каунти с блондинкой неопределенного возраста, родом из Швеции, а Джон болтается по злачным местам от Сан-Франциско до Берлина и Парижа, изредка вспыхивая озорным огоньком в дедулином взгляде. Что до Филипа, тот уединился в чулане и читает все книги, которые Дедуля прочел за свою долгую жизнь.
А Дедуля ночами нет-нет да и подкатится к Бабушке под одеяло.
— Да ты что! — возмущается она и переходит на крик: — В твои-то годы! Брысь отсюда!
И давай его тузить, и тузит до тех пор, пока он, хохоча в пять голосов, не откатывается на свою половину; там он притворяется спящим, а сам только и ждет удобного момента, чтобы застать ее врасплох пятью разными подходцами.
Последний цирк
The Last Circus 1980 год
Переводчик: Е. Петрова
Холодной ноябрьской ночью Джергис Красный Язык (так его прозвали за то, что он вечно сосал красные леденцы), примчавшись ко мне под окно, издал вопль в сторону жестяного флюгера на крыше нашего дома. Когда я высунулся на улицу, изо рта вырвалось облачко пара:
— Чего тебе, Красный Язык?
— Тихоня, выходи! — крикнул он. — Цирк!
Через три минуты я уже сбегал с крыльца, вытирая о коленку два яблока. Красный Язык приплясывал, чтобы не окоченеть. Решили до станции бежать наперегонки: кто продует, тот старый пень.
На бегу мы грызли яблоки, а город еще спал.
У железнодорожных путей мы остановились послушать, как гудят рельсы. Откуда-то издалека сквозь предрассветную тьму в наши края спешил — сомнений не было — настоящий цирк. Его приближение дрожью отдавалось в рельсах. Я приложил ухо к металлу:
— Едет!
И верно, вскоре из-за поворота черным вихрем вылетел паровоз: впереди огонь и свет, позади — клубы дыма. Товарные вагоны снаружи освещались зелеными и красными гирляндами, а изнутри оглашались рыком, визгом и гвалтом. На станции все пришло в движение, по сходням шествовали слоны, катились клетки; с первыми лучами солнца звери, циркачи, Красный Язык и я уже вышагивали по улицам, направляясь к пустоши, где каждая травинка сверкала хрусталем, а с кустов, если задеть ветку, обрушивался целый ливень.
16
Ты все еще тверда в непорочности своей… — парафраз библейского выражения «Ты все еще тверд в непорочности твоей!» (Иов 2:9).