— А где Аваллох?

Акколон коротко рассмеялся.

— Он отправился в деревню, чтобы возлечь с Весенней Девой… Это один из наших обычаев, о которых местному священнику ничего не известно. Так повелось с тех самых пор, как наш отец постарел, а мы стали взрослыми. Аваллох считает, что это вполне совместимо с долгом христианина: стремление быть отцом своих подданных — или, по крайней мере, столько, скольких получится. Уриенс в молодости поступал точно так же. Аваллох предложил мне бросить жребий — кому на сей раз доведется воспользоваться этой привилегией, — и я было согласился, но затем вспомнил, как ты благословила ту девицу, и понял, что я должен делать…

— Авалон так далеко… — нерешительно попыталась возразить Моргейна.

— Но Она повсюду, — сказал Акколон, спрятав лицо у нее на груди.

— Значит, так тому и быть, — прошептала Моргейна и встала. Она подняла Акколона с колен и повернулась было к лестнице, но остановилась на полушаге. Нет, не здесь. В этом замке не было постели, которую они могли бы с честью разделить. Ей вспомнилось распространенное среди друидов выражение: «Разве можно под крышей, сделанной руками людей, должным образом почтить то, что не было ни сделано, ни сотворено человеком?»

Прочь отсюда — в ночь, под открытое небо. Когда они вышли на пустынный двор, через небо пронеслась падающая звезда — так стремительно, что на миг Моргейне почудилось, будто само небо закружилось, и земля качнулась у нее под ногами… а потом звезда исчезла, ослепив их обоих.

«Это знамение. Богиня приветствует мое возвращение…»

— Пойдем, — прошептала она, взяв Акколона за руку, и повела его вверх по склону, в сад; белые лепестки падали в темноте и кружились вокруг них. Моргейна расстелила на траве свой плащ, словно очертила под небом магический круг; потом она протянула к Акколону руки и прошептала:

— Иди сюда!

Его тело темным силуэтом вырисовалось на фоне звездного неба.

ТАК ПОВЕСТВУЕТ МОРГЕЙНА

«Даже тогда, когда мы лежали под звездами, я знала, что это не столько любовная близость, сколько магическое действо невероятной мощи, что его руки, прикосновения его тела вновь посвящали меня в сан жрицы и что на то была Ее воля. Хоть в те мгновения я и не видела ничего вокруг, до моего слуха донесся неразборчивый шепот, и я поняла, что мы не одни.

Акколон хотел удержать меня в объятиях, но я встала, ведомая той силой, что переполняла меня в этот час, вскинула руки над головой и медленно их опустила, закрыв глаза и, затаив дыхание… и лишь услышав его потрясенный вздох, я осмелилась открыть глаза — и увидела, что Акколона окружает слабое сияние, — точно такое же, что исходило сейчас от меня.

Свершилось — Она со мной… Мать, я недостойна твоего взгляда… но это снова произошло… я глубоко вздохнула и задержала дыхание, чтобы не разразиться рыданиями. После всех этих лет, после моего предательства и моего неверия она снова снизошла ко мне, и я снова стала жрицей. В слабом свете луны я увидела у края поля, на котором мы лежали, поблескивающие глаза — словно какие-то зверьки притаились в живой изгороди. Мы были не одни. Маленький народец холмов знал, что мы здесь и что Богиня вершит здесь свое дело, — и пришел посмотреть на творящееся таинство, которого не видали в этих краях с тех самых пор, как Уриенс постарел, а мир обратился к христианству и сделался серым и безрадостным. Едва слышное эхо донесло до меня благоговейный шепот и ответ на языке, из которого я знала не более десятка слов:

— Свершилось! Да будет так!

Я наклонилась и поцеловала коленопреклоненного Акколона в лоб.

— Свершилось, — повторила я. — Иди, милый. Будь благословен.

Я понимала, что если б я была той женщиной, с которой он вышел в сад, Акколон остался бы; но жрице он подчинился беспрекословно, не смея оспаривать веление Богини.

Той ночью я не спала. Я в одиночестве бродила по саду до рассвета; я осознала, дрожа от ужаса, что мне надлежит сделать. Я не знала, как это сделать, равно как и не знала, сумею ли я в одиночку справиться с этим, но раз меня много лет назад посвятили в жрицы, а я отвергла свой сан, то теперь я должна самостоятельно проделать этот путь. Этой ночью мне была дарована великая милость; но я знала, что не получу больше никаких знамений и никакой помощи до тех самых пор, пока сама, безо всякой помощи не сделаюсь той самой жрицей, которой меня хотели сделать.

На моем лбу все еще виднелся знак милости Богини — хоть он и поблек под чепцом домохозяйки, который я начала носить по желанию Уриенса, — но теперь это не могло мне помочь. Глядя на гаснущие звезды, я не знала, захватит ли меня восход солнца врасплох в моем бдении или нет; половину жизни ход солнца не отражался в моей крови, и я не могла уже угадать на восточном крае горизонта точное место, где появится встающее солнце, чтоб поприветствовать его. Теперь я даже не знала, как циклы моего тела соотносятся с ходом луны — так мало сохранила я из знаний, полученных на Авалоне… Я была одна, я не имела ничего, кроме расплывчатых воспоминаний — и должна была как-то вернуть обратно все то, что некогда было частью меня.

Незадолго до рассвета я бесшумно пробралась в дом и, не зажигая света, отыскала единственную вещь, сохранившуюся у меня как память об Авалоне, — небольшой серповидный нож, который я сняла с мертвого тела Вивианы. Точно такой же нож я и сама носила на Авалоне — и потеряла, когда бежала с острова. Я привязала его к поясу и спрятала под верхнее платье. Никогда больше я не сниму этот нож; его похоронят вместе со мной.

С тех пор я всегда тайно носила его при себе — единственное воспоминание об этой ночи, которое я могла сохранить. Я даже не подкрашивала знак у себя на лбу, отчасти из-за Уриенса — он непременно спросил бы, зачем я это делаю, — а отчасти потому, что знала: я еще недостойна. Я не могла носить полумесяц так, как он носил потускневших змей — как украшение и полузабытое напоминание о давних днях, что минули и более не вернутся. Шли месяцы и складывались в годы. Какая-то часть меня действовала, словно кукла, и исполняла все, что от меня хотел Уриенс, — пряла и ткала, готовила лекарства из трав, присматривала за его сыном и внуком, выслушивала его рассказы, вышивала для него одежду и ухаживала за ним, когда он болел… Я делала все это, почти не задумываясь, а когда он брал меня — это было неприятно, но не затягивалось надолго, — мой разум и тело охватывало оцепенение.

Но все это время нож; оставался на своем месте, и я то и дело прикасалась к нему, чтобы подбодрить себя, пока снова не научилась рассчитывать движение солнца от равноденствия до солнцестояния — и до следующего равноденствия… мучительно высчитывать его на пальцах, словно дитя или начинающая жрица; прошли годы, прежде чем я принялась не высчитывать, но чувствовать движение небесных тел, и с точностью до волоска угадывать место, где должны были встать или сесть солнце или луна, и заново научилась их приветствовать. А по ночам, когда все домашние засыпали, я смотрела на звезды, впуская их в свою кровь — а они кружили вокруг меня до тех пор, пока я не становилась всего лишь точкой вращения на неподвижной земле, сердцем их хоровода и круговорота времен года. Я рано вставала и поздно ложилась, и потому могла выкроить несколько часов, чтобы побродить по холмам. Я делала вид, будто ищу лекарственные травы и коренья, а на самом деле разыскивала древние линии силы, прослеживала их, от стоячего камня до мельничной запруды… это был нелегкий труд, и прошли годы, прежде чем я изучила все те немногочисленные линии, что находились в окрестностях замка Уриенса.

Но даже в течение первого года, когда я сражалась с ускользающими воспоминаниями, пытаясь вернуть все то, что было ведомо мне много лет назад, я знала, что не одинока в своих ночных бдениях. За мной всегда приглядывали, хоть я сама никогда не видела больше, чем в ту, первую ночь — блеск глаз в темноте, едва уловимое движение на грани видимости… их нечасто видали даже здесь, в глуши, не говоря уж о деревнях или полях; они жили своей потаенной жизнью в безлюдных холмах и лесах, бежав туда еще с приходом римлян. Но я знала, что они здесь и что маленький народец, что никогда не терял связи с Нею, следит за мной.