И все же холод не самая худшая напасть в эту зиму — обледенелые тропы не позволят Игрейне добраться до монастыря. Игрейна — наша королева, супруга короля Брохваэля. Она смуглая и хрупкая, очень юная и такая неуловимо быстрая, словно солнечный луч в зимний день. Игрейна приходит сюда молиться о том, чтобы ей был дарован сын, но больше времени отдает беседам со мной, чем молитвам, обращенным к Божией Матери и ее благословенному Сыну. Она разговаривает со мной, потому что любит слушать истории об Артуре, и прошлым летом я поведал ей все, что мог вспомнить, а когда не сумел припомнить больше ничего, она принесла мне стопку пергаментных листов, сделанную из рога чернильницу и пучок гусиных перьев. На шлеме Артура тоже были гусиные перья. Эти перья для письма не так велики, не так белы, но вчера я вознес пучок перьев к зимнему небу и на какое-то восхитительно-кощунственное мгновение мне показалось, что под этим венцом из перьев я вижу его лицо. И в то же мгновение дракон и медведь рыком своим потрясли Британию, дабы ужаснуть безбожников с их языческими видениями, а я чихнул и увидел лишь зажатые в кулаке жалкие, едва пригодные для письма перья в ржавых пятнах засохшего гусиного помета. Чернила столь же плохи: просто черная жижа, смесь ламповой сажи и смолы яблони. Правда, пергаменты получше. Они выделаны из шкур ягнят еще древними римлянами и когда-то были покрыты письменами, которые никто из нас прочесть не мог, а женщины Игрейны отлично отскоблили эти шкуры и сделали их снова чистыми и годными для письма. Сэнсам ворчит, мол, было бы лучше, если бы из них сшили башмаки, но выскобленные древние шкуры слишком тонки, их нельзя тачать и латать, к тому же Сэнсам не осмелится обижать Игрейну, ибо таким образом он может потерять дружбу короля Брохваэля. Этот монастырь находится в полудне ходьбы от вражеских копьеносцев, и даже наша жалкая твердыня может соблазнить этих супостатов, понудить их перейти Черную реку, двинуться вверх к холмам и легко достичь долины Динневрак, если только воинам Брохваэля не будет приказано защищать нас. И все же мне кажется, даже желанная благосклонность Брохваэля не сможет примирить Сэнсама с мыслью, что брат Дерфель пишет жизнь Артура, Божьего Врага, и потому нам с Игрейной приходится лгать благословенному святому и толковать ему, будто я перевожу Евангелие Господа нашего Иисуса Христа на язык саксов. Благословенный святой не говорит на языке врагов и читать на нем тоже не умеет, поэтому мы сможем обманывать его достаточно долго, столько, сколько потребуется, чтобы написать эту историю.
А изворачиваться придется, и не раз, ибо не прошло и немного времени с тех пор, как я начал писать на этих шкурах, а святой Сэнсам наведался ко мне в келью. Он встал у окна, вглядываясь в бледное небо и потирая свои иссохшие руки.
— Люблю холод, — сказал он, зная, что я-то холода не выношу.
— Больше всего он дает себя знать моей потерянной руке, — ответил я кротко.
У меня нет кисти левой руки, и вместо запястья лишь узловатый обрубок, которым я расправляю и прижимаю пергаментный свиток во время писания.
— Любая боль — лишь благое напоминание о крестных муках нашего дорогого Господа.
Других слов от епископа я и не ожидал, а он склонился над столом, взирая на то, что я пишу.
— Скажи мне, что говорят эти значки, Дерфель, — потребовал он.
— Я пишу историю рождения младенца Христа, — тут же солгал я.
Он подозрительно уставился на пергамент, затем ткнул грязным ногтем в свое собственное имя. Некоторые буквы он все же мог разобрать, а его имя, должно быть, бросалось в глаза, как черный ворон на белом снегу. Потом он тоненько захихикал, будто злобный мальчишка, и намотал клок моих седых волос на палец.
— Я не присутствовал при рождении нашего Господа, Дерфель, и все же это мое имя здесь. Ты творишь ересь, исчадие ада?
— Господин, — смиренно пробубнил я, пока он тыкал лицом моим в мое писание, — я начал запись Евангелия с того, что милостью нашего Господа Иисуса Христа и с позволения одного из Его самых праведных святых, благословенного Сэнсама, — и тут я постепенно стал продвигать палец к его имени, — смог я занести на пергамент добрую весть о явлении в наш мир Сына Божьего.
Он потянул палец, выдрал несколько волосков из моей головы и снова отошел к окну.
— Ты — отродье саксонской блудницы, — сказал он, уходя, — а ни одному саксу никогда нельзя доверять. Будь осторожен, сакс, не раздражай меня.
— Милостивый господин, — ответствовал я ему.
Но он даже не остановился, чтобы выслушать меня. А было время, когда он предо мной преклонял колено и целовал мой меч. Но теперь он святой, а я — ничто, всего-навсего самый жалкий из всех грешников. К тому же продрогший грешник, потому что света за нашими стенами мало, кругом серо и мрачно. Очень скоро выпадет первый снег.
И был снег, когда началась история Артура. Это было целую жизнь назад, в последний год правления верховного короля Утера. Этот год, по исчислению римлян, считался 1233-м со дня основания их города, хотя мы в Британии обычно ведем начало лет от Черного Года, того самого, когда римляне порубили друидов на Инис Мон. По этому исчислению история Артура начинается в 420 году. Правда, Сэнсам, пусть Бог благословит его, числит наше время от мига рождения нашего Господа Иисуса Христа, которое, считает он, произошло за 480 зим до того, как приключилось все, о чем я поведаю. Но как бы ни считать годы, случилось это давно, в незапамятные времена, на земле, которая звалась Британией, я был там в то время. И вот как это было.
* * *
История началась с рождения.
Холодная ночь. Королевство застыло в неверном свете бледной луны.
В зале кричала Норвенна.
Кричала и кричала.
Пробило полночь. Небо было ясным, сухим и блестящим от звезд. Земля промерзла и казалась крепче железа, реки ее были намертво схвачены льдом. Бледная луна — плохое предзнаменование, в ее зловещем свете протяженные западные земли словно обмерли в холодном мерцании. И три дня свет не струился с мрачного неба, не было и оттепели, весь мир лежал в белом безмолвии, кроме деревьев, с которых ветер сдул снег, — они зловеще чернели на фоне укрытой белым саваном земли. Наше дыхание превращалось в пар, но не отрывалось от уст, не отлетало в сторону, потому что безветрие стояло в ту ясную полночь. Земля казалась мертвой, застывшей и неподвижной, будто оставлена была Беленосом, богом солнца, и обречена вечно плыть в бесконечной холодной пустоте между мирами. И был холод, пронизывающий, мертвящий холод. Длинные сосульки свисали с карнизов большого зала Кар Кадарна и с выгнутых аркой ворот, в которые днем, преодолевая нанесенные зимой высокие сугробы, свита верховного короля доставила принцессу — в это святилище наших правителей. Кар Кадарн стоял на том месте, где хранился королевский камень; и это вместилище шумных собраний должно было по настоянию верховного короля, стать тем единственным местом, где родится его наследник.
Норвенна закричала вновь.
Я никогда не видел рождения ребенка и никогда уже по воле Бога не увижу. Мне довелось видеть жеребенка, появившегося из чрева кобылы. Я наблюдал, как выскальзывают на свет телята, слышал тихий скулеж щенящейся суки и присутствовал при корчах рожающей кошки, но не дано мне было видеть кровь и слизь, которые неизбежно сопровождают предродовые крики женщины. А как кричала Норвенна! Хотя и старалась сдерживаться, как утверждали после женщины. Иногда пронзительные вопли умолкали, и тишина зависала над всей твердыней, и верховный король высвобождал свою тяжелую голову из густого меха и прислушивался так внимательно, словно он затаился в зарослях, а саксы совсем близко. На самом деле он вслушивался в безмолвие и надеялся, что внезапная тишина означает момент рождения и королевство вновь получит желанного наследника. Он прислушивался, и мы улавливали тяжелые хрипы, прерывистое дыхание его невестки, а потом донеслось слабое жалобное похныкивание, и верховный король оживился, будто собрался сказать что-то, но крики снова разорвали тишину, и голова его вновь утонула в меху, лишь глаза беспокойно сверкали из-под надвинутого капюшона.