Да, она по крайней мере попытается отправить его в это путешествие – при условии, что его невероятная история окажется правдой. Он, несомненно, оставит ее, несмотря ни на что. Так или иначе она его потеряет, даже не узнав, в каком веке он окажется, покинув ее.
Глориана застегнула последнюю пуговицу. Это мало отличалось от того, подумалось ей, как она обычно заканчивала облачение в свой костюм перед выходом на арену. К ней вернулись профессиональные улыбка и голос, и, вооружившись ими, она повернулась лицом к Данте.
– Знаешь, я подумала…
– Опять! – Выражение озабоченности на лице Данте сменилось тучей уныния, и он посмотрел на себя, словно только что увидев свою наготу.
– Может быть, нам следует попробовать…
– А! Такие мысли я одобряю. – Он окинул ее с головы до ног взглядом собственника, от которого она затрепетала, и одарил горячей улыбкой, вызвавшей у нее внутреннюю дрожь.
– Я не об этом. – Она не могла бы сказать, чьи мысли больше нуждаются в охлаждении – его или ее собственные. – Мы могли бы попробовать отправить с помощью зеркала в прошлое какую-нибудь вещь. Я так не хочу, чтобы ты застрял где-нибудь на полпути или что-то в этом роде.
Данте кивком указал на ее запястье:
– Этот браслет и другие вещи, о которых ты говорила, явились к тебе в целости и сохранности. А то, что у тебя исчезло, не перехвачено на полпути и к тебе вернется. Кроме того, у тебя большой опыт использования потусторонних свойств этого зеркала.
Большой опыт общения Глорианы с потусторонней силой заключался в перемещении стеклянного пресс-папье примерно на четыре дюйма. Ни ее бабка, ни мать никогда не говорили ей о том, что это зеркало было способно на подобные фокусы. Они возражали Глори, доказывая, что перемещение пресс-папье происходит лишь в ее воображении. Глори упрямилась и однажды попробовала сфокусировать зеркалом солнечный луч на головке шляпной булавки. В момент, когда это удалось, та вдруг улетела со стола, словно выпущенная из невидимой рогатки. Прежде чем Глориана опустила зеркало, солнце вцепилось в гипсовую модель ее руки, подаренную одним поклонником, и перевернуло ее ладонью вверх. После этого она убрала зеркало с глаз долой, в суеверном страхе перед заигрыванием с неизведанным миром. С тех пор она больше ни разу не пыталась перемещать предметы.
Ни один из этих предметов, как она теперь понимала, не был легковоспламенявшимся. Они были способны только… перемещаться. И ни один из них не исчез. Она содрогнулась при мысли о том, как это на нее подействует, когда она направит зеркало на Данте и тот исчезнет у нее на глазах.
А тихий внутренний голос нашептывал ей: «Он мог бы изменить свои намерения и остаться здесь, если бы увидел, что зеркало не работает». Она тут же отогнала эту мысль.
– Я никогда не отправляла и не получала ни одной из этих вещей по собственной воле.
Данте одобрительно кивнул:
– Значит, можно попытаться сделать это специально, чтобы посмотреть, что из этого получится.
– Можем попробовать с первым же лучом солца. И если не получится с первого раза, можно будет продолжить попытки.
Он бросил взгляд на черепаховый браслет Глорианы.
– Нет, нет, только не его. – Она накрыла браслет рукой. Будь она проклята, если отдаст Елизавете Тюдор все без остатка.
– Но тогда что же? У меня осталась старая одежда. Или, может быть, мой защитный нагрудник?
– Нет. Ничего из того, что принадлежит… что должно вернуться с тобой. Что-нибудь здешнее. Чтобы ты… чтобы ты… – «Чтобы ты взял с собой хоть что-то на память обо мне!» – кричало сердце Глорианы. – Чтобы ты мог показать эту вещь Елизавете в доказательство того, что у тебя было маленькое приключение. – Глориана огляделась вокруг. Увидев край своей рубашки, вдавленной в землю около бедра Данте, она подумала, не отправить ли именно ее – пусть объяснит своей бесценной Елизавете, как попало к нему белье другой женщины! Но в этот момент с луны сошло облако, и она высветила лапу карликового кактуса. Глориана осторожно сорвала его, остерегаясь колючек. – Держу пари, таких кактусов нету вас в… Куда ты должен отправиться?
– В Лондон, – с отсутствующим видом ответил Данте и взял из ее рук кактус. – Кое-кто из возвращавшихся конкистадоров пытался привезти эти странные колючие растения в Испанию, но ни одно из них не выдержало путешествия. Я видел, что от них оставалось, практически ничего, если не считать каких-то темных комков, утыканных колючками. Думаю, что ни один из них даже отдаленно не напоминал этот кактус.
– Пошли вместе с ним письмо с сообщением о том, что ты вернешься, как только завершишь свою работу телохранителя.
– Письмо! Превосходная идея, Глориана. Ди предупреждал меня, что бег времени здесь может отличаться от тамошнего, и она могла бы очень удивиться…
Для Глорианы было очевидно, что все его мысли были сосредоточены на Елизавете, а вовсе не на ней, не на путешествии во времени и не на этих нескольких минутах, которые он провел в обществе Глорианы Карлайл. Ей вдруг захотелось оказаться в темном сумраке своего фургона, где глухо храпит Мод, спрятаться от раздражавших ее противоречивых чувств.
Ее мать находила забвение в бутылке.
Глори вспоминала тяжелый дух виски, висевший в их фургоне после получения очередного письма от ее отца. Эти мужчины с их проклятыми письмами… Она понимала, однако, что, стараясь умертвить свои чувства, никогда не разрушит себя так, как это сделала ее мать. Она думала о том, что будет пить Елизавета, прочитав письмо Данте.
Может быть, шампанское, чтобы отпраздновать его неизменную преданность. Глори, разумеется, надеялась, что Данте не станет писать ей с помощью этого зеркала после того, как она отправит его восвояси. Иметь корреспондента из шестнадцатого века – только этого ей и не хватало!
Стремительно проносившиеся в голове Глорианы мысли угрожали раздавить ее осознанием того, насколько реальна и непоправима предстоящая разлука с Данте. Она отступила, потом сделала еще один шаг, и другой, и третий и вдруг устыдилась, поймав себя на желании, чтобы ее удержали.
– Сомневаюсь, чтобы у тебя были письменные принадлежности, – бросила она через плечо.
– У меня их нет.
– Я оставлю для тебя на ступеньках фургона свою шкатулку с бумагой, пером и чернилами.
Никогда Данте не было так трудно сочинять письмо, и не только потому, что он был плохо знаком с письменными принадлежностями Глорианы, например, с удивительной гладкой бумагой. Его трудности начались с приветствия.
Обращение «Дорогая Елизавета» покоробило его, потому что в нем не было ничего для него дорогого, и лицо, возникшее перед ним при мысли о слове «дорогая», вовсе не было лицом Елизаветы Тюдор.
«Моя суженая» также не годилось, потому что служило напоминанием ему только об одном дне в Холбруке, когда Глориана назвала его любимым, чтобы показать всем их отношения. Презрев свою ненависть к толпе, решив устроить представление без циркового шатра, обняла его и заставила толпу сменить угрожающее настроение на снисходительные улыбки.
Даже неопределенное «миледи» вызывало в нем протест, потому что любой мужчина, называющий так женщину, призванную царить в его сердце, не будет иметь у нее успеха.
Возможно, думал Данте, следует начать словом «миледи», которым, по-видимому, очень любил пользоваться доктор Ди.
«Ее милости миледи Елизавете», – начал Данте. Отлично. Достаточно официально, сдержанно, гладко, но не без острых краев – идеальное обращение к девушке, у которой, как предполагал Данте, напрочь отсутствовала нежная сладость души.
Вся ночь ушла у Данте на составление нескольких тщательно взвешенных фраз. Поскольку время могло проходить по-разному в эпоху Елизаветы и в дни Глорианы, он решил не указывать точную дату своего возвращения. Ему не хотелось также навлекать на себя гнев Ди тем, что он раскрыл в полной мере предательство колдуна, – он мог бы наладить деловые отношения с проклятым заклинателем, если бы пророчества Ди о доверии к нему Елизаветы оказались верными. Не хотел он выражать и чрезмерного сожаления по поводу разлуки с Елизаветой, потому что и вправду не испытывал никакого сожаления, так же как не желал и особо подчеркивать радость в связи со своим предстоящим возвращением, потому что… потому что…