Он машинально продолжал рыться в пыльных игрушках и башмачках, сохранившихся в колыбели, но, в отличие от Лили, которая при виде тех же реликвий целиком погружалась в воспоминания о ребенке, Жюстен грезил лишь о матери, о прекрасной Глорьетте.

Он любил, этот человек; его мнимое безразличие скрывало огромную всепоглощающую страсть. Он жил ею и умирал от любви.

И вдруг его рука наткнулась на некий предмет, и он поднес его к глазам. Это был крошечный кусочек канвы – такой дают детям, захотевшим научиться вышивать.

Жюстен присел у колыбели, держа канву в руке и с трепетом рассматривая ее.

Канва напомнила ему не о дочери, но о любимой.

Можно было ясно различить уверенные стежки, которыми юная мать дополняла несовершенное творение ребенка.

Квадратик канвы не был заполнен целиком. Вероятно, это была одна из последних игрушек Королевы-Малютки, одна из последних услуг, оказанных ею Лили. Может быть, они вышивали это накануне того дня, когда в их дом вошло несчастье.

Фон вышивки был нежным, бело-розовым, и на этом фоне, заполненном крупными крестиками, ясно выделялась алая вишня – вишня, вышитая, должно быть, целиком рукой Лили.

Жюстен понимал их игру: он почти слышал слова, которыми обменивались мать и ребенок, с улыбкой занимаясь этой приятной для обеих работой, которая содержала намек на прелестную тайну, составлявшую предмет гордости Королевы-Малютки.

Жюстен резко встал, и это движение выдало его гнев, для которого не было никакой видимой причины. Он далеко отбросил канву, подбежал к своей соломенной постели и схватил бутылку, намереваясь сделать солидный глоток.

Пил он долго и остановился только чтобы перевести дыхание.

– Ах! Ах! – воскликнул он, и огонь зажегся в его глазах. – Пламя внутри – и два часа забвения!

Он с силой стукнул себя в грудь кулаком, уселся, скрестив ноги, посреди комнаты с открытым томиком Горация и принялся с серьезным видом листать его.

На щеках его, пока он читал, запылал румянец – и вот, не в силах противиться неудержимому желанию, он уже в полный голос декламирует любимого автора, отменно выговаривая по-латыни.

Потом, отложив книгу, он громогласно прочел наизусть одну из од, сопровождая свою декламацию энергичными жестами.

– Моя молодость! Моя молодость! – вскричал он, закончив. – Коллеж! Мама! Ах, зачем, зачем я приехал в Париж!

И он монотонно затянул какую-то студенческую песню.

Щеки его пылали по-прежнему, но взгляд угасал.

– Кому что суждено… – прошептал он, возвращаясь к соломенной подстилке и вновь хватаясь за бутылку. – Мне, как видно, были суждены лохмотья. Я, граф Жюстен де Вибре, встретил девушку в лохмотьях… И я любил ее.. Никогда в жизни я никого не любил, кроме нее…

Он выпил еще, но на этот раз спиртное не подействовало. Он подошел к доске, заменявшей ему книжный шкаф, взял оттуда «Пять кодексов», открыл их и тут же с раздражением отбросил книгу.

Он опять попробовал запеть, но песня застряла у него в горле.

Тогда он толкнул ногой валявшийся в пыли том Горация.

– Ладно! – сказал он вдруг. – Это славные люди. Я не стану спать – надо разобраться в их деле.

Он растянулся на соломе, обхватил голову ладонями и начал читать рукопись Эшалота.

Он не закончил и первой страницы, когда эти убогие заметки, которые наши читатели, быть может, пролистнули бы с сочувственной улыбкой, приковали к себе его жадное внимание.

Ни одно великое произведение человеческого ума не заинтересовало бы папашу Жюстена до такой степени.

Чтение продолжалось два часа, в течение которых Жюстен оставался недвижим; любопытство, словно магнит, притягивало его к тетради.

Ему не потребовалось много времени, чтобы обо всем догадаться. Он был готов к этому еще тогда, когда визитеры рассказывали о своем деле, и теперь, быстро просматривая страницы, на которых полуграмотный циркач неловким слогом излагал факты, Жюстен лишь собирал подтверждения своим догадкам, страстно жаждая уверенности.

Эту уверенность дала ему деталь, прибереженная Эшалотом, по его собственному выражению, «на закуску». Когда Жюстен дошел до описания родинки на груди мадемуазель Сапфир, которую Эшалот подробно описал и наивно назвал «вишенкой», он отложил рукопись и долго оставался во власти чувств, слишком сильных для его жалкого усталого мозга.

Опьянение боролось в нем с огромным волнением, и более сильное, чем волнение, тяжелое и вязкое опьянение выиграло битву.

Время восторга прошло.

Наступила реакция: отупение заволокло его ум, как густой туман.

Он тихо сказал бесцветным голосом:

– Моя дочь… Это моя дочь…

И остался на месте, скованный оцепенением.

Внутри него все еще шла борьба, но исход ее был предрешен, и крупная слеза скатилась по исхудалым пальцам на солому.

Вскоре Жюстен тяжело вздохнул и голова его упала на скрещенные руки.

Миновало несколько часов. Солнце почти обошло по кругу дом, когда кто-то тихонько постучал в дверь.

Жюстен и не подумал ответить, но тот, кто стучал, видимо, знал его привычки, потому что потянул шнурок замка, и дверь открылась.

Вошел Медор; он держался робко и почтительно. Взгляд его тотчас же – ищя привычную охапку соломы – наткнулся на полупустую бутылку.

– Мертвецки пьян! – прошептал он. – Остается узнать, как давно он пил.

Медор прошел по комнате, стараясь шагать потише, и опустился на колени у «постели» Жюстена.

– Жюстен! – позвал он ласково. – Папаша Жюстен! Господин Жюстен!

Жилец убогой комнаты оставался недвижим и безмолвен.

– И все-таки надо бы вам проснуться, – снова заговорил Медор, в голосе которого звучала нетерпеливая мольба. – Я приходил вчера, я заглядывал сюда прошлой ночью, но я все время застаю вас спящим, спящим, спящим… Ну же, папаша Жюстен, просыпайтесь!

Последние слова он произнес громче. Хозяин жилища чуть шевельнулся.

– Просыпайтесь! – повторил Медор, осмелев и дернув хозяина комнаты за руку.

Жюстен проворчал устало:

– Я не сплю. Я словно бы умер.

– Да, да, черт побери! – прошептал Медор. – Пока, конечно, он еще жив, однако вот-вот и впрямь умрет. Но, в конце концов, – возвысил посетитель голос, – вы можете меня слушать, а это уже кое-что! И мне есть что рассказать вам, папаша Жюстен!

– Я знаю куда больше, чем ты, – пробормотал тот, – но какая разница? Я больше ничего не могу… ничего… А впрочем, – сказал он, делая отчаянное усилие поднять голову, – я хорошенько поразмыслил и… А, я все обдумал, я думал долго… Я сказал этим добрым людям – потому что они добрые люди, – что девочка никак не может быть их дочерью…

– Что за девочка? – удивленно спросил Медор.

– Она… – ответил Жюстен. – Хотя что это я, ты же не знаешь… Их дочь… Страшно подумать!.. Их дочь! И все-таки они сейчас настолько же выше меня, насколько я был выше их пятнадцать лет назад. Я, я – дошел до предела нищеты и позора! Мне уже не подняться… Лучше ей быть их дочерью, потому что я не имею права воспитывать ребенка!

Медор слушал с открытым ртом, понимая не больше половины.

– Ваша дочь! – наконец вымолвил он, и чувствовалось, что волнение душит его. – Вы и вправду говорите о своей дочери, папаша Жюстен?

– Да, – ответил несчастный, – да, я говорю о той, что умерла бы от боли и стыда, если бы кто-нибудь указал ей пальцем: вот твой отец! Ах, я позволил себе прожить слишком долго!

Медор помог ему подняться. Слушая его, он плакал и смеялся одновременно.

– А скажите-ка, – спросил он, задыхаясь после каждого слова, – вы знаете, где она, ваша дочь?

И Медор обхватил обеими руками голову папаши Жюстена, чтобы иметь возможность смотреть ему в лицо.

– Да, – пробормотал тот, – я знаю, где она.

– Ну, взгляните же на меня, папаша Жюстен! – воскликнул Медор. – Я боюсь, что вас убьет… боюсь, вас убьет эта радость! Видите, я смеюсь и плачу? Попробуйте сами догадаться, что со мной происходит, иначе принесенная мною весть слишком уж ошеломит вас!