— Да, — ответил молодой человек, — это было манией моего бедного брата Луи; ему нравилось жить на французский манер, но я сомневаюсь, что после Парижа это жалкое подобие цивилизации, которое он здесь оставил, его удовлетворит так, как удовлетворяло до его отъезда.

— А ваш брат, месье, он давно покинул Корсику? — спросил я своего молодого собеседника.

— Десять месяцев назад, месье.

— Вы думаете он скоро приедет?

— О, не раньше чем через три или четыре года.

— Это слишком долгая разлука для двух братьев, которые, без сомнения, никогда раньше не расставались!

— Да, и тем более для тех, кто так любит друг друга, как мы.

— Он, конечно, приедет с вами повидаться до окончания учебы?

— Вероятно: по крайней мере он нам это обещал.

— Во всяком случае, ничего не мешает вам сейчас нанести ему визит?

— Нет… я не выезжаю с Корсики.

В интонации, с которой он произнес эту фразу, была такая любовь к своей родине, что остальному миру оставалось лишь чувство презрения.

Я улыбнулся.

— Вам это кажется странным, — заметил он, в свою очередь, улыбаясь, — что я не хочу покидать столь презренную страну, как наша. А что же вы хотите! Я своего рода творение этого острова, как каменный дуб, как олеандр; мне необходима атмосфера, пропитанная запахами моря и горного воздуха. Мне необходимы стремительные потоки, которые нужно пересекать, скалы, которые нужно преодолевать, леса, которые нужно исследовать; мне необходимо пространство, необходима свобода, если бы меня перевезли в город, мне кажется, я бы умер там.

— Но неужели возможно столь разительное духовное различие между вами и вашим братом?

— И это при таком физическом сходстве, добавили бы вы, если бы видели его.

— Вы очень похожи?

— До такой степени, что когда мы были детьми, мои отец и мать были вынуждены помечать нам одежду, чтобы отличить одного от другого.

— А когда выросли? — спросил я.

— Когда мы выросли, наши привычки привели нас к отличию цвета кожи на лице, вот и все. Прибывая взаперти, склоненный над книгами и своими чертежами, мои брат стал очень бледным, в то время как я, наоборот, был всегда на воздухе, ходил по горам и равнинам, и поэтому загорел.

— Я надеюсь, — сказал я ему, — что вы мне позволите убедиться в этой разнице, поручив что-либо передать господину Луи де Франчи.

— О, конечно, с большим удовольствием, если вы хотите оказать мне любезность. Но, извините, я заметил, что вы уже намного опередили меня и переоделись, а через четверть часа уже будет ужин.

— И это из-за меня вам придется менять костюм?

— Если бы это было так, вам бы пришлось упрекать только самого себя; так как это вы подали мне пример, но, во всяком случае, поскольку я сейчас в костюме для верховой езды, мне необходимо переодеться в костюм горца. У меня есть дела после ужина и мои сапоги со шпорами будут мне очень мешать.

— Вы уйдете после ужина? — спросил я.

— Да, — ответил он, — свидание…

Я улыбнулся.

— О! Не в том смысле, что вы подумали, это деловое свидание.

— Вы считаете меня слишком самонадеянным, чтобы думать, что у меня есть право на ваше доверие?

— Почему бы и нет? Нужно жить так, чтобы можно было громко и откровенно говорить о том, что делаешь. У меня никогда не было любовницы и никогда не будет. Если мой брат женится и у него будут дети, то, вероятно, я никогда не женюсь, и, напротив, если у него вообще не будет жены, то придется женой обзавестись мне: это надо будет сделать для того, чтобы не прекратился наш род. Я вам уже говорил, — добавил он, смеясь, — что я настоящий дикарь, и я родился на сто лет позже, чем следовало. Но я продолжаю трещать как сорока, а к ужину я не успеваю быть готовым.

— Но мы можем и дальше разговаривать, — заметил я, — ведь ваша комната находится напротив этой? Оставьте дверь открытой, и мы будем разговаривать.

— Мы сделаем лучше: заходите ко мне, и пока я буду переодеваться в своей умывальной комнате… мне показалось, что вы любите оружие, вот и посмотрите мою коллекцию, там есть несколько по-настоящему ценных вещей, даже исторических.

IV

Это предложение вполне отвечало моему желанию сравнить комнаты двух братьев, и я его принял. Я поспешил последовать за своим хозяином, который, открыв дверь в свои покои, прошел впереди меня, чтобы показать дорогу.

Мне показалось, что я вошел в настоящий арсенал.

Вся мебель была сделана в пятнадцатом-шестнадцатом веках: резная кровать под балдахином, который поддерживали внушительные витые колонны, была задрапирована зеленой шелковой тканью, украшенной золотыми цветами, занавеси на окнах были из той же материи; стены были покрыты испанской кожей и везде, где только можно, были военные трофеи, старинные и современные.

Трудно было ошибиться в привязанностях того, кто жил в этой комнате: они были настолько воинственными, насколько мирными были привязанности его брата.

— Обратите внимание, — сказал он мне, проходя в умывальную комнату, — вы сейчас находитесь в трех столетиях: смотрите! А я сейчас переоденусь в костюм горца, ведь я говорил вам, что сразу после ужина мне нужно будет уйти.

— А где среди этих мечей те аркебузы и кинжалы, то знаменитое оружие, о котором вы говорили?

— Их там три: начнем по порядку. Поищите у изголовья моей кровати кинжал, висящий отдельно, с большой чашкой эфеса, головка которого образует печать.

— Я нашел его. И что?

— Это кинжал Сампьетро.

— Знаменитый Сампьетро, который убил Ванину?

— Не убил, а казнил!

— Мне кажется, это одно и то же.

— Во всем мире, может быть, да, но не на Корсике.

— А этот кинжал подлинный?

— Посмотрите, на нем есть герб Сампьетро, только там еще нет французской лилии, вы, наверное, знаете, что Сампьетро разрешили изображать этот цветок на своем гербе только после осады Перпиньяна.

— Нет, я не знал этих особенностей. И как этот кинжал стал вашей собственностью?

— О! Он в нашей семье уже триста лет. Его отдал Наполеону де Франчи сам Сампьетро.

— А вы знаете при каких обстоятельствах?

— Да. Сампьетро и мой предок попали в засаду генуэзцев и защищались, как львы. У Сампьетро упал с головы шлем, и генуэзский всадник уже хотел ударить его своей дубинкой, когда мой предок вонзил ему свой кинжал в самое уязвимое место. Всадник, почувствовав, что он ранен, пришпорил лошадь и скрылся, унося с собой кинжал Наполеона, который так глубоко вошел в рану, что он сам не мог его вытащить. И так как мой предок, по-видимому, дорожил этим кинжалом и сожалел, что потерял его, Сампьетро отдал ему свой. Наполеон при этом ничего не потерял, так как этот кинжал испанской выделки, как вы видите, и он пронзает две сложенные вместе пятифранковые монеты.

— Можно мне попытаться это сделать?

— Конечно.

Я положил две монеты по пять франков на паркет и с силой резко ударил по ним.

Люсьен меня не обманул.

Когда я поднял кинжал, обе монеты остались на его острие, проткнутые насквозь.

— Ну, ну, — сказал я, — это действительно кинжал Сампьетро. Единственное, что меня удивляет, это то, что, имея подобное оружие, он воспользовался какой-то веревкой, чтобы убить свою жену.

— У него не было больше такого оружия, — сказал мне Люсьен, — потому что он отдал его моему предку.

— Действительно.

— Сампьетро было более шестидесяти лет, когда он срочно вернулся из Константинополя в Экс, чтобы преподать миру важный урок того, что женщинам не следует вмешиваться в государственные дела.

Я склонился в знак согласия и повесил кинжал на место.

— А теперь, — сказал я Люсьену, который все еще одевался, — когда кинжал Сампьетро находится на своем гвозде, перейдем к следующему экспонату.

— Вы видите два портрета, которые висят рядом друг с другом?

— Да, Паоли и Наполеон.

— Так, хорошо, а рядом с портретом Паоли — шпага.