Рэнсом понял, что тот делает, лишь пару часов спустя. Луна стала больше Земли, но оба диска отчего-то уменьшались в размерах. Дивайн, лихорадочно щелкая тумблерами, гнал корабль прочь – и не только потому, что Луна преграждала им путь, не пуская к Земле. Видимо, приближаться к ней было опасно – может, из-за гравитации, – поэтому Дивайн повернул в космос. Раз нельзя войти в гавань, придется идти в открытое море. Рэнсом посмотрел на хронометр. Утро восемьдесят восьмого дня. Им оставалось всего двое суток, а они летели в другую сторону.

– Значит, все? – прошептал он.

– Может, и так, – не оглядываясь, бросил Дивайн.

Уэстон вскоре пришел в себя, вернулся в рубку и встал рядом с Дивайном. Рэнсому здесь делать было больше нечего. Он не сомневался, что им конец. С этой мыслью ушел и страх неизвестности. Рано или поздно смерть все равно за ним пришла бы – сейчас или через тридцать лет… Надо встретить ее подготовленным. Рэнсом вышел из рубки и расположился в одной из кают на светлой стороне. Спать он не собирался, однако, наверное, сказалась нехватка кислорода, потому что он заснул.

И очнулся в полной темноте от громкого непонятного шума. Причем отчего-то знакомого – вроде бы Рэнсом уже слышал его давным-давно, в прошлой жизни. По крыше что-то мерно барабанило.

Сердце вдруг подпрыгнуло.

– Господи, – всхлипнул Рэнсом. – Господи! Это же дождь!

Он на Земле. Воздух был затхлым и вонючим, но дышалось легко. Очевидно, Рэнсом еще на корабле. Уэстон и Дивайн, само собой, испугались рассеивания и сбежали сразу после приземления, бросив его на произвол судьбы. Нашарить выход в полном мраке, под тяжестью земной гравитации оказалось непросто. Однако Рэнсом справился. Он нащупал люк, соскользнул по круглому боку, шлепнулся в грязь, благословляя ее запах, и наконец, шатаясь с непривычки под собственным весом, кое-как поднялся на ноги. Он стоял в ночи под проливным дождем, каждой порой тела впитывая влагу, жадно втягивая в себя запах поля – того клочка родной планеты, где растет трава, бродят коровы, стоит ограда с калиткой…

Прошло полчаса – и яркая вспышка позади с сильным порывом ветра указали, что корабля больше нет. Рэнсому было все равно. Он разглядел впереди тусклые огоньки и двинулся в ту сторону. Ему удалось найти тропинку, которая вывела на дорогу, а та – в селение. Дверь дома была распахнута. Изнутри неслись голоса, говорившие на английском, и знакомые запахи. Рэнсом вошел и, не замечая изумленных взглядов, подошел к барной стойке.

– Пинту светлого, пожалуйста, – сказал он.

Глава XXII

Руководствуйся я лишь литературными соображениями, здесь мою историю можно было бы завершить, однако настала пора сорвать покров тайны и раскрыть читателю истинную цель этой книги. Заодно он узнает, как сей текст вообще появился на свет.

Доктор Рэнсом (думаю, пора признать, что имя вымышленное) вскоре отказался от мысли выпустить малакандрийский словарь и вообще поведать свою историю миру. Несколько месяцев он тяжко проболел, а когда пришел в себя, усомнился: а происходили ли запечатленные его памятью события на самом деле? Или то – не более чем бред воспаленного мозга и все его странствия можно объяснить путем психоанализа? Сам Рэнсом давно заметил, что многие непознанные явления в земной флоре и фауне очень легко списать на выдумку, если изначально воспринимать их как иллюзию. Однако он чувствовал: если сам не верит до конца в случившееся, прочий мир и вовсе сочтет его приключения небылицей. Поэтому он решил держать язык за зубами и, пожалуй, на этом успокоился бы, если бы не одно прелюбопытнейшее совпадение.

В этот момент в истории появляюсь я. Мы с доктором Рэнсомом были знакомы уже пару лет, и хотя практически не встречались лицом к лицу, порой обменивались письмами, обсуждая разные литературоведческие или филологические вопросы. Поэтому я безо всякой задней мысли несколько месяцев назад обратился к нему с одной досадной проблемой. Приведу отрывок из своего письма:

«Ныне я обратил внимание на творчество платоников двенадцатого века и с прискорбием обнаружил, что в своих трудах они используют весьма заковыристые латинские обороты. В частности, Бернард Сильвестр[14] употребляет одно загадочное слово, и мне очень хотелось бы услышать ваше о нем мнение.

Слово это «Уарсес». Сильвестр описывает странствия в небесах, и этот самый Уарсес – некий дух, хранитель небесной сферы или, выражаясь современным языком, планеты. Я поинтересовался мнением С.Д., и тот ответил, что речь, скорее всего, об Ousiarches, иными словами, правящей сущности. Такая трактовка, конечно же, имеет смысл, тем не менее я все равно испытываю некоторые сомнения. Быть может, вам когда-нибудь встречалось это слово? Или у вас есть предположения, из какого оно языка?»

В ответ я незамедлительно получил приглашение провести с доктором Рэнсомом выходные. Он поведал мне свою историю, и мы уже вместе стали искать разгадку. В руки нам попало немало фактов, которые я не намерен пока публиковать: о планетах вообще и о Марсе в частности, о средневековых платониках и (что немаловажно) о профессоре, которого я в своем труде условно назвал Уэстоном. Может, и стоило бы раскрыть эти сведения общественности, однако, увы, тем самым мы, скорее всего, вызовем лишь недоверие и дадим «Уэстону» повод обвинить нас в клевете. И все же смолчать мы не в силах. Мы ежечасно убеждаемся, что марсианский Уарса был прав и нынешний небесный год станет поворотным, что изоляция нашей планеты близится к завершению и грядут перемены. У нас есть основания полагать, что средневековые платоники жили в том же небесном году, что и мы; он начался в двенадцатом веке нашей эры, и упоминание Уарсы (или Уарсиса, искаженного на латинский манер) в трудах Бернарда Сильвестра неслучайно. Кроме того, мы находим доказательства (и с каждым днем их все больше), что «Уэстон» – или, скорее, стоящие за ним силы – сыграет в событиях грядущих веков роковую роль, если ему не помешать. Мы вовсе не призываем: «Руки прочь от Малакандры!» Вряд ли его соратники вторгнутся на Марс. Нет, опасность, которая нам грозит, не ограничивается одной лишь планетой, она приобретает космический размах как минимум в масштабах целой галактики; она не временная, она вечная. Впрочем, сказать о большем я пока не могу, это было бы безрассудно.

Именно доктору Рэнсому пришла в голову отличная мысль: изложить сведения, которые никто не посчитает достоверными, в формате художественной прозы. Он даже решил (изрядно переоценивая мои литературные таланты), что подобный вид обнародования имеет и свои преимущества: так мы сумеем обратиться к очень широкому кругу аудитории, минуя «Уэстона». Я сперва возражал, ведь беллетристику изначально воспримут как вымысел, однако доктор Рэнсом справедливо заметил, что все равно найдутся читатели (пусть на первых порах их будет немного), которые верно разгадают заложенный в тексте посыл.

– Они легко найдут нас с вами или опознают Уэстона, – сказал он. – Нам в любом случае нет нужды убеждать этих людей в своей правоте, надо лишь ознакомить их с некоторыми идеями. Если хотя бы сотая часть наших читателей станет воспринимать пустое космическое пространство как небесную сферу, уже будет замечательно.

Никто из нас не мог предвидеть, что вскоре развернутся события, из-за которых книга устареет еще до своей публикации. Из-за событий этих она станет не рассказом, а скорее лишь прологом к нему. Впрочем, пусть все идет своим чередом. Что касается дальнейших приключений, то, как задолго до Киплинга говорил Аристотель,[15] «это уже другая история».[16]

Постскриптум

(Выдержки из письма прототипа «доктора Рэнсома» автору)

…Возможно, вы рассуждаете верно, и если внести две-три правки (они отмечены красным), текст сгодится. Хотя, признаюсь, я разочарован. Впрочем, любая попытка описать Малакандру, по мнению человека, там бывавшего, обречена на провал. Я даже не говорю о том, как безжалостно вы обошлись с филологической частью, представив читателю прямо-таки карикатуру на малакандрийский язык. Важнее другое, уж не знаю, какими словами выразить… Как передать запахи Малакандры? Они до сих пор мне снятся, особенно ароматы лиловых стеблей по утрам, хотя само упоминание о «растениях» и «утре» вводит читателя в заблуждение, заставляя думать о мхе, паутине и прочих земных запахах. Только они-то на Малакандре совсем другие! Более душистые, но не густые, тяжелые или экзотичные, как можно было бы подумать. Скорее, чуточку пряные, тонкие, едва уловимо щиплющие нос; для обоняния – все равно что заливистые звуки скрипки для уха. А вместе с ними я всегда слышу и музыку: глухое горловое пение, басистее, чем у Шаляпина, эдакий «теплый темный шум». И в эти моменты я невольно тоскую по малакандрийским долинам, хотя, когда жил там, безмерно изнывал по Земле.