— Хочешь, — в отчаянии предложил он, — я тебе часы мои оставлю? Хорошие часы.
Савосин осмотрел их и покачал головой:
— Плохие. Еще что-нибудь оставь.
— Ну, ирод! Пиджак, что ли, прикажешь сымать? Фуражку?
— Все сымай, так уж и быть. Сапоги тоже, — велел Савосин, извлекая из-под стола старые валенки и какую-то замызганную бабью кацавейку.
Ругаясь последними словами, Сыч разделся, натянул валенки, но от кацавейки отказался, взял монету и помчался в Миллионную. Он знал, что в трудных случаях Иван Дмитриевич остается на месте преступления до глубокой ночи.
К счастью, за оградой кладбища сразу попался извозчик. Сыч вспомнил о заветной полтине и заорал:
— Э-эй, ванька!
Тот не остановился, лишь слегка придержал лошадей, с опаской оглядывая выбежавшего из кладбищенских ворот странного малого в одной рубахе, но в валенках.
— В Миллионную. Даю полтинник, — в азарте пообещал Сыч, не торгуясь, хотя при желании даже по ночному времени можно было бы сторговаться за двугривенный, много — за тридцать копеек.
— А он у тебя есть, полтинник-то?
— Есть, есть. Не сомневайся.
— Покажи.
Сыч показал.
— Деньги вперед, — сказал извозчик, продолжая ехать шагом.
Левой рукой он принял протянутый ему полтинник, а правой в то же мгновение нахлест-нул своих залетных, пролетка понеслась и пропала за углом. Сыч рванулся было вдогонку, но вскоре отстал.
К ночи похолодало, ледяной ветер задувал с островов. Дымящиеся края туч затягивали луну. Сыч в одной рубахе быстро шагал по улице, с затаенной сладостью думая о том, как простынет, захворает, а Иван Дмитриевич придет к нему домой, присядет на постель и скажет: «Ты, Сыч, себя не пощадил, своего здоровья, поэтому я тебе Пупыря прощаю. Я тебя доверенным агентом сделаю вместо Константинова…»
В воздухе стоял запах близкого снега.
4
Оставив позади шумные улицы, студент Никольский топал по немощеному грязному проулку, вдоль почернелых заборов и деревянных домов. Сперва они были с мезонинами, с флигелями, крыты железом, оштукатурены под камень, затем пошли поскромнее, обшитые тесом в руст и в елочку, наконец потянулись просто бревенчатые, похожие на избы, кое-где даже с красноватым лучинным светом в оконцах. Здесь труднее стало следить за Никольским. Певцовские филеры, чтобы не маячить в одном и том же виде, дважды вывертывали наизнанку свои пальто. Это были особые пальто, их носили на обе стороны: правая — черного цвета, левая — мышиного.
Недавно, уступая настоятельным просьбам подчиненных, Шувалов разрешил чинам жандармского корпуса по долгу службы появляться на людях в партикулярном платье, но лишь в обычном. Всякие иные костюмы, в которых удобнее затеряться в базарной, скажем, толпе, строжайше запретил. Такой маскарад он считал недопустимым и вредным, Певцов напрасно пытался его переубедить.
Стемнело, когда Никольский вошел в низенький, крытый драньем домик. Зажглась в окне свечка, и сквозь неплотно задернутые ситцевые занавески филеры увидели убогую жилецкую комнатешку: лежанка с лоскутным одеялом без простыней, драные обои, раскиданные по полу книжки. Никольский поднял одну, полистал и бросил в угол. Его силуэт обозначился в соседнем окне. Там горела керосиновая лампа, лысый старик в безрукавке выделывал лежавшую перед ним на столе собачью шкуру.
Никаких фонарей поблизости не имелось, черные пальто сливались в темноте с черными бревнами. Из круглого отверстия в стене, куда продевается штырь ставни, старший филер ножичком подцепил и вытащил гнилую тряпку-затычку, затем припал ухом к дыре.
Постепенно из беспорядочного разговора о керосине и недоданных в прошлом месяце деньгах за комнату начала вытягиваться история, по словам старика, поучительная для будущих лекарей вроде Никольского. Старик рассказывал про какую-то деревню Евтята Новоладожского уезда Новгородской губернии, где жил богатый мужик Потапыч с женой и тещей. От преклонных лет теща совсем ослепла, ни домовничать, ни хозяйничать не могла, но лопала по-прежнему в два горла, и Потапыч, этим сильно скучая, решил спровадить ее на тот свет. Набрал в лесу мухоморов, сварил и дал. Та ест, нахваливает. Слепая же! Съела, и ничего. На другой день Потапыч ее опять мухоморами накормил, и опять ничего. Уплела за милую душу. А на третий день, когда стал в чугун сыпать, она подошла да как закричит: «Ты что мне варишь, сучий сын?» Прозрела баба.
— И что же, что я на доктора учусь? — сердито спросил Никольский. — К чему это рассказал? Какой вывод?
— Вывод такой, — объяснил старик. — Мухоморы-те, они целебные!
Потрясенный этим выводом, Никольский вернулся к себе в жилецкую, лег и закрыл глаза.
— Спит, — оценивающе прошептал один из филеров.
— Не пожрамши-то? — возразил другой.
И точно, через пять минут Никольский вдруг вскочил, накинул шинель, вышел на улицу и быстрым шагом двинулся обратно к центру города.
5
Хлопнула дверь парадного. Боев ушел.
Иван Дмитриевич по-прежнему стоял в коридоре, и в темноте на него налетел унтер Рукавишников, отправленный в кухню за глотком холодной воды для Шувалова.
На шум высунулся из гостиной Певцов.
— Придержи-ка его, — приказал он.
Рукавишников уже узнал человека, с которым столкнулся, но повиновался беспрекословно. Он у Певцова был верным человеком, а Константинов у Ивана Дмитриевича — доверенным, это большая разница.
Певцов длинными подточенными ногтями впился в запястье.
— На Сенной рынок? — шипел он. — Смотрителем? Как же! Только навоз выскребать…
Вдвоем с Рукавишниковым повели к выходу, вывели на крыльцо. Здесь Певцов сильно толкнул в спину, Иван Дмитриевич слетел со ступеней и, споткнувшись, упал на четвереньки.
Последний раз его таким образом выпроваживали из гостей лет двадцать назад, когда он, желторотый птенец-правдолюбец, явился выяснять отношения с одним генералом, который, потрясая перед продавцами каким-то императорским манифестом, бесплатно угнал с рынка несколько возов прессованного сена.
— Никто ничего не видел, — издевательски сказал Певцов.
Это была правда. Графские кучера сидели на козлах к ним спиной, конвойные казаки укрылись от ветра за углом. Нарастающий ветер, заглушая все звуки, гудел в Миллионной, как в трубе. Видением пронеслось перед Иваном Дмитриевичем: жена, плача, закладывает обручальное кольцо, сын Ванечка просит купить игрушечный паровозик, а денег нет. И совсем уж ослепительно: полицейский кучер Трофим, уводящий со двора казенных лошадей — Забаву и Грифона.
Все рушилось, тонуло в этом ветре, никому ни до чего не было дела. Певцов с Рукавишниковым исчезли, Иван Дмитриевич нащупал в воздухе сонетку звонка, ухватился за нее и встал на ноги. Он вытер ладони о брюки и ладонями же отряхнул штаны, затем поднялся по ступеням, заглянул в вестибюль, где на вешалке сама собой пошевеливалась княжеская шинель, словно дух покойного решил примерить бывшую одежду. Ну и что? Если князь, накануне еще живой, на самом-то деле уже вчера был мертв, то, мертвый, он вполне мог быть жив. Бред, бред!
Иван Дмитриевич не знал, что под шинелью спрятался Стрекалов, домой не ушедший, и потряс головой, отгоняя наваждение. Шинель замерла. Из кухни спешил Рукавишников с глотком холодной воды для Шувалова. Стараясь не стучать подковками сапог по кафельным плиткам, Иван Дмитриевич шагнул обратно на крыльцо и увидел преображенского поручика. Тот щелкнул каблуками:
— Господин Путилин, арестуйте мстителя. Он перед вами!
Пускать его в гостиную нельзя было ни в коем случае. «Шиш вам!» — подумал Иван Дмитриевич, имея в виду Певцова с Шуваловым. Он присел на ступеньку, похлопал ладонью рядом с собой:
— Садись-ка, потолкуем.
Из гостиной, приглушенная стеклами, лилась нежная мелодия вальса, клавиши рассказывали о прекрасном голубом Дунае. Это Хотек, предъявив Шувалову ультиматум, подсел к роялю.
Поручик послушал и опечалился: не дай бог, придется форсировать Дунай с винтовками Гогенбрюка. Он вынул из-под шинели косушку: