— Не пойду, — плачущим голосом сказал Константинов. — Бейте, что хотите, со мной делайте, не пойду!

Иван Дмитриевич молча развернул его к себе спиной и слегка поддал коленкой, выводя на указанный маршрут.

Константинов побрел, куда было велено, бормоча:

— Им теперь наградные, им все. А нам? Бегаешь целый день, как собака…

Иван Дмитриевич подождал, пока он взойдет на крыльцо, затем отошел за угол, чтобы не видно было со стороны дома фон Аренсберга. Здесь он развязал мешочек. Бутербродов оказалось три, все с нежирным чухонским сыром. Он поделил их почти поровну: два взял себе, один отдал Сычу. Откусил и с нетерпением стал ждать дальнейших событий, убеждая сам себя, что много времени это не отнимет.

Ветер начал стихать, слышнее стало, как шумит вдали разгулявшаяся Нева.

Получив бутерброд, Сыч немедленно забыл о том, что Иван Дмитриевич гонял его до Воскресенской церкви в одной рубахе. Не было на него никакой обиды. Ну и что, что к жандармам послали Константинова? Зато хлеб с сыром — вот он! А уж Иван Дмитриевич зря не даст, не-ет… Сыч бережно, как величайшую драгоценность, держал бутерброд на ладони и не смел поднести его ко рту. Сердце пело: заслужил, заслужил!

— Ешь, — сказал Иван Дмитриевич. — Чего смотришь!

Сыч откусил и восхитился:

— Мед, не сыр! Прямо на языке тает.

— Не слишком постный?

— Кто вам, Иван Дмитрич, такое скажет, вы ему не верьте.

Помолчали, потом Сыч спросил:

— А чего мы стоим здесь, Иван Дмитрич? Ждем кого?

Ответа не последовало, и он, испугавшись, что сунулся, куда не положено агентам, даже почти доверенным, решил завести сторонний разговор:

— Этот-то, что на монетке, он тому Наполеону кем же доводится?

— На киселе седьмая вода.

Иван Дмитриевич вынул часы, щелкнул крышкой. Ого, уже четыре доходит… Сутки назад в это время князь фон Аренсберг открыл дверь парадного, запер ее изнутри, положил ключ на столик в коридоре, прошел в спальню, где камердинер начал стягивать с него сапоги, а те двое, сидящие на подоконнике за шторой, затаили дыхание. Иван Дмитриевич попробовал вообразить, будто сам сидит на том подоконнике. Иголочками покалывает затекшие ноги. Представил это, и получилось — сидит, ждет. Шепчет напарнику: «А вдруг не скажет, где ключ?» Тот отвечает одними губами: «Скажет…» И не слышно, и губ в темноте не видать, а понятно. В спальне горит лампа, свет проникает в гостиную, косой кровавый блик стоит на стене, отброшенный туда медным боком княжеского сундука. Ни ножом, ни гвоздем отомкнуть его не удалось. Пытались кочергой подковырнуть крышку, тоже не вышло.

Утром Иван Дмитриевич осмотрел подоконник и сейчас вновь мысленно провел по нему ладонью. Крошек нет, значит, хлеба не ели. В таком случае зачем взяли с собой чухонское масло? Странная закуска.

Небо скоро начнет светлеть, но эхо еще по-ночному гулкое, сильное. Переступил с ноги на ногу, а кажется, что кто-то ходит около, хоронясь за домами.

Когда шестнадцатилетним парнишкой Иван Дмитриевич впервые очутился в Петербурге, он поражен был тутошним эхом. В его родном городке шагу и голосу не во что удариться, не от чего отскочить: все мягкое, деревянное, соломенное. А здесь кругом камень, стены до неба. Что отдается? Откуда? Не поймешь.

— А ведь мы чего-то ждем, Иван Дмитриевич! — прерывисто дыша, заговорил Сыч. — Ведь не зря мы тут прячемся. Ведь вместе же мы тут в засаде стоим, и я это по гроб жизни не забуду, что вместе. Что сыром угостили… Вы доверьтесь мне, Иван Дмитриевич! Скажите, чего ждем?

— Погоди, — сказал Иван Дмитриевич. — Скоро пойдем.

— Куда?

— К Воскресенской церкви.

Еще не веря в свое счастье, Сыч сказал:

— Не зря, выходит…

— Цыц! — Иван Дмитриевич задвинул его за угол, дал по затылку, чтобы не высовывался.

Хлопнула дверь парадного. На крыльцо вышел Шувалов, за ним — Певцов.

— Итальянцы, ваше сиятельство, — громко говорил он. — Конечно же, итальянцы!

За его спиной шуваловский адъютант начал что-то объяснять подбежавшему есаулу, который, слушая, понимающе кивал. Тут же крутился Константинов. Один глаз у него уже начал заплывать, но другой был широко распахнут и блестел, как у светской красавицы, перед балом закапавшей себе атропин. То ли ему передалось общее возбуждение, то ли, забыв о корысти, он предвкушал чистую радость: посмотреть, как его бородатому обидчику будут вязать руки.

— Я так и думал, что итальянцы, — не унимался Певцов, помогая Шувалову надеть шинель, — но у меня недоставало улик. Они же ненавидят австрийцев, как болгары — турок. Столько лет под ними сидели. Вот рукав, ваше сиятельство… А князь фон Аренсберг воевал в Италии. По моим сведениям, он показал себя там не вполне рыцарем. Деревни жег.

— Неужели?

— Увы! И пленных расстреливал. Итальянцы должны были ему отомстить. Вендетта!

— Их, наверно, сам Гарибальди прислал, — уважительно сказал адъютант.

— Нет, — с угрюмой уверенностью возразил есаул. — Это Папа Римский.

— Вместе с конвоем — за нами! — приказал ему Шувалов, залезая в карету.

Рядом с ним сел Певцов, следом втиснулся адъютант с Кораном под мышкой. Константинов забрался на козлы, чтобы указывать кучеру дорогу, Рукавишников прыгнул на запятки.

Казаки уже сидели в седлах. Через минуту вся кавалькада скрылась в конце улицы, обдав Ивана Дмитриевича талой жижей из-под колес и копыт.

Он крепче сжал в кулаке Сычев трофей — наполеондор из Воскресенской церкви. Такие же два, принесенные Константиновым, вели Певцова и Шувалова вперед, в гавань. Французский император, покорный воле Ивана Дмитриевича, прочертил им путь своей козлиной бородкой.

«Скачите, скачите, — подумал он. — Агнцы одесную, а козлища ошую…»

Он велел Сычу ждать на улице, сам поднялся на крыльцо, позвонил. Спросил у открывшего парадное камердинера:

— Кошка где?

— Чего-о!

С недосыпу тот уже мало что соображал.

— Кошка…

Она отыскалась в кухне, сидела там на столе, нюхая грязную тарелку. Своего кота Мурзика, чтобы уважал дисциплину, Иван Дмитриевич лупил по усам, если тот вспрыгивал на стол, но эту кошку воспитывать не собирался. Уцепил ее за шкирку и двинулся по коридору. Возле дверей, ведущих из гостиной в спальню, поднес пленницу к дверной петле, прямо ткнул ее туда мордой. Она висела безучастно и смирно, как шкура на крюке. Пришлось переменить тактику. Сперва почесать за ухом, погладить, успокаивая, и снова носом туда же. Кошка стала принюхиваться с интересом, задвигала усами. Ага, лизнула!

Эту петлю Иван Дмитриевич еще днем пробовал на вкус, но ничего не распробовал. Язык его, ежедневно обжигаемый горячим чаем, водкой, табачным дымом, давно утратил чувствительность. Вот женщины тоньше, чувствуют вкус и запах, потому что не пьют, не курят, и нечего лицемерить, упрекая их в чревоугодии, в любви к французским духам, к турецким притираниям. Каждый любит то, что способен оценить, но Стрекалову же не заставишь дверные петли облизывать! Впрочем, кошка даже надежнее. Животное, никакого притворства. Хотя и без того ясно было, что один из убийц изучил княжескую квартиру как свои пять пальцев — и про сонетку знал, и что двери скрипят. Сейчас Иван Дмитриевич мог представить себе картину во всех деталях. Когда князь вечером отдыхал и преступники входили в дом, дверь в гостиную оставалась открытой. Она не скрипнула, не взвыла по-волчьи, а чтобы потом из гостиной бесшумно проникнуть в спальню, после отъезда хозяина в Яхт-клуб они эту дверь смазали чухонским сливочным маслом.

Иван Дмитриевич отпустил кошку, благодарно погладив ее на прощанье. Умница! Она дала неопровержимое доказательство, что заранее продуманного плана убийцы не имели, решились вдруг. Иначе, по крайней мере, припасли бы постное масло.

Он прошел в спальню, выдвинул ящичек туалетного столика. Здесь они лежали, наполеондоры… Рядом, задремывая прямо на ногах, стоял камердинер.

— Эти монетки, — спросил у него Иван Дмитриевич, — их князю дал кто или как?