— Дочка, это ты должна вернуться. Я не пущу тебя внутрь. Не понимаю, как я вообще на такое согласился. Не иначе как выжил из ума, вообразив, что смогу отправить тебя туда.

— Решение уже давно принято, не тебе его сейчас отменять. Ты согласился, поскольку не было иного выхода. — Я сглотнула, хотя во рту пересохло, и продолжила, не давая отцу вмешаться: — Чудище не тронет меня. К тому же как знать, может, оно просто проверяет нашу порядочность. И тогда я надолго не задержусь. — Голос мой, в отличие от слов, совсем не обнадеживал, поэтому, не убедив ни себя, ни отца, я затараторила сбивчиво: — Езжай. Прошу тебя. Потом прощаться будет еще тяжелее. — «Не смогу смотреть, как это Чудище погонит тебя из замка», — подумала я про себя. — Я не пропаду.

Я двинулась к воротам, и в тот самый миг, когда я хотела развернуть Доброхота, чтобы толкнуть створку рукой, они вдруг беззвучно распахнулись передо мной сами, открывая ярко-зеленый неезженый луг.

— Прощай, отец, — полуобернувшись в седле, сказала я.

Отец уже снова сидел на лошади. Одиссей не шевелился, однако по напряженному изгибу шеи и настороженным ушам видно было, как ему страшно. Одно движение отца, и конь, сорвавшись с места, понесется галопом обратно в лес.

— Прощай, Красавица, милая моя, — едва слышно проговорил отец.

В ушах отдавался эхом стук моего собственного сердца. Поспешно тронув коня, пока отец не сказал еще чего-нибудь, я въехала внутрь, и призрачные ворота бесстрастно закрылись за мной. Я двинулась по лугу, глядя прямо перед собой и больше не оборачиваясь.

Солнечный свет и медвяный запах разнотравья бодрили лучше, чем еда и сон. Я словно пробуждалась от сна, оставшегося на мрачной лесной опушке. Добравшись до сада, мы обнаружили выложенную галькой светлую тропку, которая вилась между деревьями, уходя к замку.

Сад не поддавался словесному описанию. Каждый лист, каждая травинка, каждый камешек, каждая росинка и каждый лепесток были совершенством замысла и воплощения — безупречной формы и цвета, свежие, нетронутые. Казалось, эти драгоценности всего миг назад вышли из-под резца кудесника-ювелира, который из каждой грани сделал шедевр. Я ехала, вцепившись в гриву Доброхота, — даже при плавном шаге его плечи и круп вздымались, как бурные морские волны.

Замок вырос на горизонте, словно восходящее солнце, пронзая небо своими шпилями и башнями. Серый массивный камень золотился, будто дельфинья спина в рассветных лучах. Он выглядел огромным, как город, — не одно здание, а множество, соединенных галереями и внутренними дворами. Я попыталась охватить взглядом простирающиеся во все стороны крылья и стены, теряясь в догадках, сколько же там должно быть покоев и залов. Глядя на меня темными окнами, замок безмолвствовал, словно нежилой. Но нет, один обитатель в нем точно имеется, вспомнила я с горечью.

Доброхот остановился у конюшни, дверь которой отворилась сама при нашем приближении. На полу лежали косые полосы света, пробивавшегося через высокие стрельчатые окна с витражами под верхней аркой. Цветная мозаика изображала коней — стоящих, галопирующих, в роскошной сбруе или, наоборот, неоседланных, с длинными развевающимися гривами и темными блестящими глазами. На мраморных стенах стойл и гладком золотистом песке, покрывающем пол, плясали разноцветные искры. Когда мы вошли, дверь первого стойла отъехала вбок, точно как в рассказе отца, и по углам сами собой разлетелись последние клочья соломы. Доброхот удивленно повел ушами, глядя на это саморасстилающееся ложе, однако, стоило его расседлать, живо заинтересовался смесью из разных видов зерна в кормушке. Дома его такими яствами не баловали.

С наружной стороны стойла я нашла полку со всевозможными мягкими тряпицами, щетками и гребнями на костяных ручках и тщательно почистила Доброхота. Однако уходить я не спешила, не хотела заканчивать и, оставив коня одного, отправляться в замок, где меня ждет Чудище. Оно говорило, что не тронет меня, но стоит ли верить ему на слово? Легко было полагаться на обещания, слушая отцовский рассказ дома, у родного камина. Какой прок от меня Чудищу? Я привычно прогнала пугающие мысли, но в голову все равно лезли воспоминания о ненасытном страшилище, которое пожирает всю дичь в лесу. Возможно, юную деву добыть куда сложнее, поэтому приходится заманивать хитростью. Боюсь, впрочем, что мясо у меня после двух лет махания топором жесткое и жилистое (слабое утешение, поскольку выяснится это, без сомнения, слишком поздно).

Я вспомнила, как отец повесил сбрую на гвоздь, а утром нашел чудесным образом вычищенную. Гвоздь я нашла — он сам собой вырос из стены, пока я занималась Доброхотом.

— Можно, я отмою упряжь сама? — спросила я у пустоты, подняв глаза к потолку, словно кто-то должен был наблюдать за мной сверху. Опустив взгляд, я, к собственному испуганному изумлению, обнаружила взявшееся из ниоткуда ведро теплой воды, мыло, губки, тряпки и масло. — Что ж, просила — получай, — сказала я себе вслух, а потом громко поблагодарила, ощутив то, о чем говорил отец, — словно пустота слушает и внимает. Мне это ощущение не понравилось.

Коща я закончила чистить сбрую по второму кругу, солнце уже садилось, и у дверей стойл сами собой зажигались фонари. Только тогда я вдруг осознала, что идти в замок затемно будет еще страшнее, чем несколько часов назад, когда тролли и ведьмы прятались от солнца по своим норам. Доброхот доел зерно в кормушке и воодушевленно принялся за сено, не выказывая ни малейшего сочувствия моим страхам. Похлопав его на прощание по шее, я наконец заставила себя выйти. Конь казался спокойным и благодушным, каким был всегда, за исключением предотъездных дней. Как ни убеждала я себя, что это добрый знак, все чудилось, будто последний мой друг от меня отвернулся. Под мерный шелест сена я прикрыла дверь конюшни — вернее, она затворилась сама, стоило ее коснуться, — и поймала себя на том, что кручу на пальце перстень с грифоном.

В саду загорались фонари, распространяя теплый аромат лампового масла. Тишину нарушал лишь звон ручьев да хруст гравия под моими башмаками. Вокруг по-прежнему не наблюдалось ни одной живой души. На фоне окружающего великолепия я почувствовала себя совсем маленькой и ничтожной. То ли дело ехать на Доброхоте, чья королевская стать видна и в старой, чиненой сбруе… Вот кому самое место среди здешней роскоши и величия — он словно властелин, возвращающийся домой из изгнания к простолюдинам. А во мне какое величие? В бедно одетой, невзрачной простушке, опасливо косящейся по сторонам? Я осмотрелась вокруг, моргая, и пошла к замку. Темный парадный двор при моем приближении озарился яркими огнями, высвечивая серебряную арку, обрамляющую парадные двери, и словно оживляя фигуры барельефа — понеслась вскачь королевская охота, заструились гривы коней и захлопали на ветру стяги с вымпелами. Впереди летела врассыпную стая гончих, пара-тройка сокольничих везли на запястье ловчих птиц в колпачках. Среди всадников виднелось несколько дам, которые сидели в седле боком, и их юбки сливались с развевающимися попонами. Возглавлял охоту сам король. В тонком золотом обруче на лбу, в куртке с меховой оторочкой по обшлагам и вороту, он мчался, прижимаясь к гриве самого рослого и быстрого коня. Я попыталась разглядеть его лицо — но не смогла. Он устремлялся к дремучему лесу на самом верху арки, где ветви изгибались, словно лепестки цветка. Правая половина арки была зеркальным отражением левой, однако смысл сюжета разительно менялся. Королевский конь, потерявший седока, с выпученными глазами во весь опор несся прочь от леса. Остальные всадники сбились у опушки, на лицах читалось изумление, оторопь и ужас. Гончие улепетывали с поджатыми хвостами, прижав уши; соколы рвались в небо, хлопая крыльями и пытаясь сорвать колпачки. Обе сцены, несмотря на ледяную бледность серебра, выглядели удивительно живыми и яркими. Казалось, сейчас коснется земли копыто несущегося галопом коня, а всадница отдернет застилающий глаза шелковый шарф. Я с тревожным любопытством глянула на густую чащу, но ничего не увидела, кроме серебряных деревьев.