Спиридон поднял голову. Глаза обожгли гестаповца ненавистью.

— Не хочешь? Жалко. Ты еще мал и не знаешь, как дорога жизнь. Ей нет цены! Это говорю тебе я, человек, который много уже пожил и многое повидал… Это все, что я могу для тебя сделать. Может, хочешь проститься с родными? Я могу устроить.

Спиридон точно одеревенел.

— Ладно, устрою… Ты сам себе враг! Даже удивительно…

* * *

Они стояли в комнате, отец и Сашко. У Спиридона сильно забилось сердце — вскочить бы, броситься к ним, прижаться к отцовской груди, закрыть глаза и забыть обо всем страшном. Нельзя… Гестаповцы знают только то, что он партизан, остальное им неизвестно, поэтому надо стоять на своем: сирота — и все. Может, это поможет Сашку и отцу!..

Спиридон взглянул на брата и отца и сказал с полным безразличием:

— Не знаю я этих людей. И не встречал…

Краешком глаза заметил, как переглянулись отец и Сашко. Они поняли, все поняли! Отец, глуховато покашляв в кулак, сказал:

— Может, где и видел такого хлопца… Но не та память стала, чтобы вспомнить…

Майор всплеснул руками.

— Вы жестокий человек! Как же вы можете отказываться от родного сына? Да вы поглядите, в какую беду он попал и что ему грозит. Помогите ему остаться в живых…

Спиридон заметил, как побелел Сашко, как покачнулся отец. Но он поднял голову и твердо повторил:

— Не знаю их… Сирота я. Пастух…

Майор еще долго говорил — то мягко и вкрадчиво, то энергично и решительно. А узники — все трое — будто не слышали его, стояли и безучастно глядели в окно…

А когда сквозь окно стали просачиваться июньские зеленовато-голубые сумерки, майор усталым шагом вышел, вместо него появились те двое, в синих майках…

* * *

Ничего этого нет и не было, он видит страшный сон!.. Но нет — вон решетки на окне чернеют четко и зловеще, вон стена в потеках — они не могут скрыть страшных надписей тех, кто прожил последние свои дни в этой камере-одиночке… Мать стоит на пороге — в лаптях, на голове косынка белая… «Мама, Мама! Мама!!!» — кричит Спиридон и на коленях, протянув вперед руки, ковыляет к двери. А она бежит ему навстречу, и Спиридон уткнулся ей лицом в подол, как маленький… А мама поглаживает его по слипшимся от крови волосам так нежно, как ветерок ласкает… «Мама! — голос у Спиридона дрожит, в горле мешают горячие слезы… — Как вы сюда… как вы узнали, что тут?»

«Сынок, мать свое дитя и под землей найдет… Тебе очень было больно?»

«Очень, — вздрагивает Спиридон. — Мама, разве могут люди, если даже они враги, так измываться над другим человеком, да еще ребенком?.. Они мне руку перебили, глаз выбили, мама, они всего меня изуродовали… А сегодня посадили в котел с ледяной водой и подогревали, пока вода не стала горячей и я потерял сознание… Мама, как они могут?» Мать касается его глаза губами, и он открывается. Касается губами руки, и она уже не болит, она уже цела… «А теперь пошли. Пошли домой. Отца и Сашка тоже заберем». Спиридон быстро вскакивает: «Пойдемте, мама!»

Мать проскальзывает в распахнутую дверь камеры, и тут дверь с резким стуком закрывается перед Спиридоном. «Мама! — отчаянно кричит он. — Мама! Откройте!» И слышит мужской злой грубый голос: «Я тебе т-такую мать покажу!..»

Спиридон открывает глаз и не может, не хочет поверить, что это был сон. Хватается руками за дверь, правую руку пронзает боль, и он со стоном надает на пол… Оглядывается на решетку. Был бы хоть какой-нибудь напильник, он пилил бы всю ночь… Нет напильника… Партизаны — единственная надежда. Где они, почему мешкают? Неужели никто не видел, как его схватили, неужели партизаны ничего не знают о его судьбе?..

* * *

В дождливую грозовую ночь, когда молнии полосовали утонувшее во мраке небо, в штаб Бринского вбежали забрызганные грязью Конищук и Каспрук. Конищук молча положил перед командиром бригады обрывок бумаги.

— «В городе Луцке арестован курьер Старик. Находится он в гестапо. Усатого расстреляли вместе с семьей. Нина», — прочитал Бринский и встревоженно посмотрел на Конищука и Каспрука. — Как это произошло?

— Больше ничего не известно, — глухо ответил Каспрук. — Принес известие курьер отряда Макса от своей луцкой подпольщицы, а Макс нам передал.

Бринский забарабанил пальцами по столу:

— Беда, беда… Надо, братцы, вырвать парня из гестапо. Любой ценой. Подкупить стражу, или еще как-нибудь устроить побег… Он много знает.

— Много, — вздохнул Конищук.

— Ты думаешь?.. — гневно вскинулся Каспрук.

— Ничего я не думаю, — опять вздохнул Конищук. — Но в страшные лапы он попался… И вырвать его оттуда ох как тяжело…

Медленно открылась дверь, в землянку вошел, качаясь, мальчик, весь в грязи.

— Кто ты? — удивленно спросил Бринский.

— Я, — охрипшим голосом ответил мальчик, — подпольщик из Торчина… Иван Гнатюк… Отца и Сашка взяли… Я убежал… Через сутки к вам…

— Вот что, товарищи командиры, — Бринский встал. — На разговоры у нас нет времени. Кто пойдет в Луцк?

— Я, — сказал Каспрук. — Ваня Куц уже тронулся с группой. Друг его…

— Садитесь на лошадей, догоните его, чтобы он не наделал глупостей. Знаю его — парень горячий… И постарайтесь известить все подпольные организации об аресте. Пусть на всякий случай люди спрячутся. А торчинское подполье немедленно вывести в лес… Известите партизанские отряды…

Они вышли во двор. В скупом свете, вырвавшемся из землянки, Бринский увидел Семку. Семка держал лошадей и плакал.

* * *

Сколько он уже в гестапо?.. Кажется, целую вечность… Днем тяжело: все время бьют… И ночью не легче. Изувеченное тело ноет еще сильнее, чем во время пыток… И мучительные сны, воспоминанья… То свежее сено запахнет так, что хоть на стенку лезь. То подует во сне колючим снежным ветерком и перед глазами откроется такой снежный простор, такая сверкающая белизна, что дух захватывает… А сегодня под утро Михайло приснился, а рядом с ним — Юстя…

Спиридон очнулся, открыл глаз. В узенькую щелку окна просачивался утренний зеленоватый свет. В тюрьме стояла жуткая тишина. Можно подумать — стоит и пустует это мрачное огромное здание, нет в нем ни палачей, ни тех, которых пытают…

Но вот послышались неторопливые шаги. Надзиратели. Спиридон подтянулся рукой к глазку. Ближе, ближе… Останавливаются возле его камеры.

— Этого на цугундер? — спрашивает один.

— Этого, — кивает головой второй. — Когда господин следователь проснутся.

Спиридон опустился на пол.

Не успели партизаны… Страх насквозь пронзил его тело, потом постепенно стал угасать… Сердце теперь стучало где-то в висках… Нет, это мысль, горячая, как раскаленные угли, забилась в голове: «Вот и ухожу из жизни, ничего не сказав людям о себе… И никто не узнает, сколько мучении я перенес за эту неделю, показавшуюся мне годом!..»

Спиридон оглядел камеру.

Стены были испещрены надписями узников… Они звали к отмщению… Спиридон тоже напишет… Он стал ползать по камере, лихорадочно шаря руками. За ним вот вот придут… Обо что-то уколол палец. Гвоздь! Выбрал на стенке чистое местечко. Что написать?

Спиридон взял гвоздь в левую руку, которая еще двигалась. Каждая буква давалась мучительно трудно.

Меня мучают в застенке,
Каждый день пытают,
Хотят сломить. Признание
Силой вырывают!

Рука затекла, гвоздь выпал из пальцев. Передохнул немного и опять взял гвоздь.

Вы не страшны мне, фашисты,
Знаю, что погибну
За Родину, край мой родной,
За всю Украину!
Погодите, взойдет солнце!..
Погодите, каты,
И советские солдаты
Вернутся до хаты!
Двинут на вас всю мощь, силу —
Орудия, танки,
И похоронят на свалке
Все ваши останки!