Заглянув однажды в ЦДЛ,
я наткнулся на знакомого поэта: мы вместе когда-то учились в Литинституте. Поэт этот когда-то подавал надежды. Потом перестал подавать. Опустился, стал пьяницей. Давно уже ничего не писал. Постоянно околачивался в писательском клубе, выклянчивая у знакомых – у кого пятерку, у кого трешку. Вот и сейчас, столкнувшись со мной, он попытался вытянуть из меня хоть рублишко. Но я вынужден был отказать ему, поскольку месяца за два до этой нашей встречи дал ему десятку и он, сильно упившись, сделал попытку выброситься из окна. После этого случая его жена взяла с меня клятву, что я больше никогда, как бы он ни умолял, не дам ему ни копейки.
– Ну ладно, – легко принял он мой отказ. – Тогда хоть пивком угости.
Я купил в буфете две бутылки пива, мы взяли стаканы и присели за свободный столик.
Говорить мне с ним было не о чем, но о чем-то говорить все-таки нужно. Я спросил:
– Ну, что у тебя нового?
Вяло, как-то очень буднично, словно речь шла о самом обыкновенном деле, он сообщил:
– Покушение на меня было.
– Как покушение? – изумился я. Кто мог на него покушаться? Зачем? Кому он был нужен?
Но он – так же буднично, как о чем-то само собой разумеющемся – дал понять, что покушение на него устроили они. Те самые они, которые когда-то в Болгарии укололи кого-то зонтиком, а совсем недавно чуть не укокошили римского папу. В зонтике, как известно, был смертельный яд. Каким способом собирались убить папу, он не знал. А к нему изобретательные ониприменили особый, до сих пор еще ни разу не применявшийся способ.
– Представляешь, – рассказывал он, – сел я в автобус. И только он тронулся, выбегает на дорогу какая-то баба и кидает прямо под колеса корыто. Ну, самое обыкновенное корыто, в котором стирают. Еще миг, автобус перевернулся бы и – кранты!
– А ты разве один был в том автобусе? – спросил я.
– Какой один! Человек двадцать было.
– Так ведь не только ты, все погибли бы, – сказал я, пытаясь тем самым осторожно намекнуть на некоторую несостоятельность его версии. Но он посмотрел на меня как на несмышленыша:
– А им что, жалко, что ли?
Как ни комичен был этот рассказ забулдыги-поэта, последняя его реплика очень точно отражала реальность.
Зачем им понадобилось травить Войновича, понять было нетрудно. Своим активным противостоянием режиму он торчал у них как кость в горле. Вот кто-то и намекнул, что не худо было бы заткнуть ему рот – сделать инвалидом или даже отправить на тот свет.
Но безобидного Костю Богатырёва, который никакой диссидентской деятельностью не занимался (разве вот только «настроений» своих не скрывал, так их тогда уже многие не скрывали), – его-то зачем понадобилось убивать?
Реплика забулдыги-поэта («А им что, жалко, что ли?») тут не все объясняла.
Цель этого зверского убийства была очевидна. Им надо было припугнуть распоясавшихся интеллигентов – не столько даже тех, кто уже ушел «в диссиденты», сколько сочувствующих им, а может быть, даже и готовых пополнить их ряды.
Намеченной для этой цели жертвой мог стать кто угодно. И никого из тех, на кого мог пасть их выбор, им, конечно, не было жалко.
Костя годился на эту роль, казалось бы, менее, чем любой другой из возможных кандидатов.
Почему же они выбрали именно его?
Можно было, конечно, нанести удар в самое сердце
диссидентского движения – тем же бандитским способом устранить Сахарова или Солженицына. И такие попытки делались. В октябре 1973-го на квартиру Сахарова с угрозой его жизни напали «арабские террористы». Ни у кого не возникло тогда ни малейших сомнений, что никакие арабские террористы тут ни при чем, что операция эта разработана в КГБ и выполнена его агентами. И тем не менее Солженицын счел все-таки нужным поставить все точки над i, внеся в это дело уже полную, окончательную ясность: обратился к Андрею Дмитриевичу с открытым письмом (оно тотчас же было напечатано по-английски в “New York Times”), в котором писал:
...
…Я утверждаю, что в нашем отечестве при условии сквозной слежки и подслушивания, какие установлены за Вами, такое покушение невозможно без ведома и поощрения властей. Если б оно было независимым и для властей нежелательным, многочисленным штатам не составляло никакого труда пресечь его перед началом, в полуторачасовом ходе или тотчас по окончании задержать преступников. Посмели б они у нас пошевельнуться, не получив разрешения! – нелепо и подумать знающему наши условия.
Но это – новейший прием. Свободному слову свободного человека – что противопоставить? Аргументов нет, ракеты неприменимы, решетка ущербна для репутации, остается наемный убийца.
Такое же резкое и определенное заявление он сделал, когда сходная бандитская акция была нацелена в него самого. Сразу на весь мир объявил: знайте, мол, что ни один волос с моей головы не упадет без ведома и участия КГБ.
Нет, с Сахаровым и Солженицыным расправиться таким бандитским способом, как это сделали с Костей, гэбэшники не могли. Даже операцию с отравлением Войновича не решились довести до конца, рассчитывая, что, даже если Войнович осмелится предать это дело гласности, никто ему не поверит: сочтут плодом его больного воображения или разгулявшейся писательской фантазии, очередной войновической сатирой. Многие, кстати, именно так тогда это и восприняли (Мессерер, Аксёнов).
Зверское убийство такого человека, как Костя, представлялось имнаиболее выигрышным вариантом. С одной стороны, те, кому это их «послание» было адресовано, не могли не понять, кем была совершена эта злодейская акция и зачем. С другой же стороны, ей легко было дать другое, самое простое, бытовое объяснение: пошел в магазин купить бутылку, задрался там с какими-то забулдыгами, они его выследили и кокнули.
Все это, конечно, было шито белыми нитками. Но именно вот такие белые нитки тут и были им нужны.
Спустя годы, когда мы с Войновичем вспоминали Костю и ужасную его смерть, он сказал:
– Я тогда боялся, что они и с тобой что-нибудь такое же сделают.
Вообще-то разделаться таким образом со мной оснований было не меньше, чем с Костей.
Костя мог вызвать раздражение и повышенный интерес органов разве только тем, что позволял себе время от времени посещать Андрея Дмитриевича Сахарова.
Я с Сахаровым в то время был уже знаком: встречался с ним у Войновича, у Галича, а потом – совсем уже часто – у Биргера. Но в гости к нему никогда не ходил.
А вот моя близость с Войновичем могла раздражать их, пожалуй, даже больше, чем Костины визиты к Сахарову.
Войнович называл себя «диссидентом поневоле» и по размаху и масштабу своей диссидентской деятельности, конечно, не мог сравниться с Сахаровым или Солженицыным. Но по некоторым причинам, в суть которых я сейчас вдаваться не буду, был для органов таким же предметом постоянного внимания и неустанных забот, как эти двое.
С результатами этих их забот я сталкивался на каждом шагу, а однажды стал даже непосредственным их виновником.
В то время в Москве было уже трудно с продуктами
Нет, они еще не исчезли совсем с магазинных прилавков, но добывать их с каждым днем становилось все труднее, требовалось все больших усилий, энергии и разного рода ухищрений. Нас (меня и жену) от этих забот избавила наша подруга Ирина Эренбург.
К ней раз в неделю приезжал, как она говорила, ГУМ и привозил, как это тогда называлось, заказ. ГУМ – это была кличка, а звали его Андрей (продукты, которые он привозил, и в самом деле были из ГУМа).
С этим Андреем отношения у Ирины сложились особые: она когда-то продала ему по дешевке старую эренбурговскую машину, и ей он ни в чем не мог отказать. И вот она сосватала нам этого своего Андрея. И он стал нам тоже – за небольшую мзду – раз в неделю привозить картонный ящик, набитый продуктами, в большинстве тогда уже малодоступными. А мы сосватали этого Ирининого (теперь уже и нашего) Андрея Войновичам.