Но Ире и Володе недолго пришлось пользоваться его услугами. После первого же (может быть, не первого, а второго, но точно не третьего, до третьего дело не дошло) его к ним визита при выходе из подъезда Андрея подхватили двое сотрудников известного ведомства, залучили в какой-то укромный уголок и на присущем им языке объяснили, что если он еще раз появится в этом подъезде, то не только лишится своей прибыльной работы, но и вообще костей не соберет.
Не знаю, подтвердили они эту свою угрозу физическими действиями (думаю, что подтвердили), но напугали до смерти.
После этого преподанного ему наглядного урока Андрей не только в войновичевском, но и в нашем подъезде уже не появлялся. А через Ирину нам передал, что мы мало того что нехорошо с ним поступили и сильно его подставили, еще и показали себя в этой истории полными дураками. Делали бы ему двойной заказ, а потом делились бы хоть с теми же Войновичами, хоть бы даже и с самим Сахаровым, и все было бы тип-топ. А после того, как с ним «поговорили», он уж извините – не то что заходить в наш дом, но даже и глядеть в его сторону не станет.
Были и другие эпизоды в том же роде, из которых особенно запомнился мне такой.
В том подъезде, в котором после событий, описанных в войновической «Иванькиаде», поселились Володя с Ирой и маленькой Олей, жили Шкловские. И Виктора Борисовича довольно часто посещали разные иностранцы. И вот однажды появилась у него молодая славистка-итальянка, привлеченная мировой славой одного из отцов русского формализма и предтеч современного структурализма.
Все было очень мило. Серафима Густавовна состроила чайный стол, Виктор Борисович с приезжей гостьей был ласков, просил при случае заглянуть к нему еще разок-другой. Очарованная русским гостеприимством и еще не остывшая от радости общения с живым классиком итальянка вышла из подъезда… Но не успела сделать и двух шагов, как ей пришлось познать еще одну, совсем другую форму русского гостеприимства. Кто-то сзади шандарахнул ее по голове – нет, наверно, все-таки не бутылкой, а чем-нибудь полегче, – и не такой ласковый, как у Виктора Борисовича, голос объявил ей, что если она еще хоть раз посмеет появиться на квартире у Войновича, то уж тогда так легко не отделается. Сказано это было не по-итальянски, а по-русски. Но главное она поняла (славистка все-таки) и хорошо усвоила.
Двух этих сюжетов, я думаю, довольно, чтобы показать, что близость к Войновичу была тогда, мягко говоря, небезопасна. А мы с ним были, что называется, не разлей вода. Виделись по нескольку раз на дню, благо жили в одном доме.
Когда у Войновича в наказание за какую-то очередную его диссидентскую эскападу отключили телефон, все, кому он бывал нужен, звонили мне. И все разговоры, связанные – прямо или косвенно – с его диссидентской деятельностью, вели по этому моему телефону – не стесняясь, в открытую.
Для примера приведу только один такой разговор, наверно, самый безобидный.
Позвонил Фридрих Горенштейн и с ходу, без лишних предисловий, попросил меня, чтобы я свел его с Войновичем. Я осторожно поинтересовался, на какой предмет он хочет с ним встретиться. Он сказал, что принял твердое решение уехать из страны и хочет попросить Войновича, чтобы тот, пользуясь своими связями, добыл для него вызов из Израиля.
Я сказал, что для этой цели встречаться с Войновичем ему совсем не обязательно, вполне можно обойтись и без него. Закончили мы разговор на том, что давно не виделись, надо бы повидаться. Намек он понял (наверняка его поняли и те, кто слушал этот наш разговор, но тут уж поделать я ничего не мог) и вскоре нанес мне визит, и тут я уже открытым текстом, без всяких намеков, сказал ему, что и без Войновича, своими средствами, вызов из Израиля я ему добуду. Есть, мол, у меня такая возможность.
Возможность эта состояла в том, что я был хорошо знаком с математиком Виктором Браиловским, главным (после отъезда Саши Воронеля и Марка Азбеля) из остававшихся тогда в Москве борцов за выезд советских евреев на свою «историческую родину». Витя достался мне в наследство от Воронеля, а встречался я с ним у Гены Файбусовича (будущего Бориса Хазанова), с которым они были соседями.
При первой же встрече я передал ему просьбу Фридриха, объяснив, кто он такой и почему к его просьбе надо отнестись с особым вниманием. (Фридрих решил начать наконец публикацию на Западе своих подпольных, хранящихся у друзей романов и повестей, а оставаясь в отечестве на это не отваживался.)
Витя записал с моих слов все данные в свой блокнот. Оставалось ждать.
Но ждать Фридриху было невтерпеж. Спустя три недели он снова позвонил мне и так же – с ходу, ни здрасьте, ни до свиданья – открытым текстом:
– Ну что же там ваши в Израиле? Ну, те, с кем вы имеете дело. Почему они не чешутся? Вы можете им объяснить, что прислать мне вызов надо как можно скорее?
Другие мои телефонные разговоры, связанные с делами Войновича, были не такими простодушными, велись сложными намеками и эвфемизмами и потому были, наверно, даже более опасными.
Еще опаснее были наши дальние поездки – вдвоем – на его машине: то в Запорожье, то в Керчь, где жили (то и дело переезжая с место на место) его родители с младшей его сестренкой Фаиной. У них постоянно возникали какие-то проблемы, иногда связанные с его диссидентской деятельностью, а иногда и не связанные, которые они сами навлекали на свою голову, в чем были большими умельцами. Ездить к ним и по возможности улаживать все эти неурядицы ему было необходимо, а отпускать его в эти дальние поездки одного Ира смертельно боялась, не без оснований опасаясь, что одинокому путнику в автомобиле легко можно устроить какое-нибудь дорожное происшествие с летальным исходом. А если Володя поедет не один, а со мной, думала она, онина такое не решатся. Тут она, скорее всего, заблуждалась («Что им, жалко, что ли?»), но так ей было спокойнее.
Было еще много такого в тогдашнем беспечном моем поведении, из-за чего у Володи были основания опасаться, что со мной онимогут сделать то же, что сделали с Костей.
Что касается меня, то я – по легкомыслию, а отчасти и по недомыслию – совсем этого не опасался, считая себя слишком мелкой и незначительной фигурой и не понимая, что именно в этом как раз и состояла опасность тогдашнего моего положения.
Оказаться на месте Кости я мог именно потому, что, как и он, был мелкой и незначительной фигурой.
По каким-то своим соображениям онивыбрали его.
А могли выбрать и меня. «Свободная вещь», как любил говорить Андрей Платонович Платонов.
Сейчас, задним числом, я и сам не понимаю, как я мог тогда этого не бояться. А на самом деле я не то чтобы не боялся, а просто не принимал во внимание возможность применения такого варианта к своей персоне, исходя из самоощущения, суть которого замечательно выразил Иосиф Бродский: «Смерть – это то, что бывает с другими».
А Булат глядел дальше меня. Лучше понимал эту ситуацию.
Собственно, это было даже не понимание, а чувство. Чувствовал же он себя так, словно это ему, а не своему племяннику, описавшему его жизнь, сказал дядя Сандро: «Ты прав. КГБ надо бояться».
Но бояться – не значит превратиться в «тварь дрожащую». Ведь храбрец – не тот, кто не боится, а кто умеет преодолеть, превозмочь свой страх.
Булат это умел. В иных крутых ситуациях вел себя мужественно и даже смело. От того, что считал нужным сделать, не уклонялся.
А чего это ему стоило, что он при этом чувствовал – уже другой вопрос. В чувствах наших мы не вольны, с ними совладать труднее, чем с доводами рассудка.
Мне было легче, чем Булату. Мне не было нужды преодолевать свой страх: у меня его не было. Я жил и чувствовал в точном соответствии с известным присловьем:
Ходит птичка весело
По тропинке бедствий,
Не предвидя от сего
Никаких последствий.
Это беспечное жизнеощущение меня не украшает, но оно избавило меня тогда от многих тяжких терзаний и переживаний.