В огороде было убрано, и оттого он казался необычайно просторным. На межах через силу бодрился чертополох, соря пушистое семя, жабрей звенел сухими колючками, и репейник липучий цеплялся за штаны. На репейнике висели пестренькие щеглы. В бороздах между гряд белело. Капустные кочерыжки с одним-двумя листами присолены инеем. В углу огорода баня, до дернового верха захлестнутая бурьяном. Она темнела зевом распахнутой в предбаннике двери.

Толя пошел к бане по хрустящей от ледка борозде и увидел хилую морковную прядку в земле. Морковь вытягивали наспех, за космы, и не вся она выдернулась. Толя покопался в холодной земле, уже схваченной корочкой, и вынул потную морковку с бледным хвостиком. Мальчишка так почему-то обрадовался ей, что сейчас же откусил сморщенный конец морковки, в заусеницах которой темнели полоски земли. Морковка оказалась до того студеной, что заломило зубы.

Тут, на огороде, и сыскала Толю прабабушка Антонина. Она вытерла морковку передником, выдавила мальчишке нос, погрела дыхом его руки. Мальчик обнаружил, что по блеклому лицу прабабушки, из несостарившихся, чистых глаз как-то сами собой катились слезы, катились на шею, на суконную мужскую тужурку, кругло катились, как сок из подрубленной березы.

Толя взял и тоже заплакал.

— Ну, а ты-то чего ревешь? — спросила прабабушка Антонина. — Я родное гнездо обревливаю. Твое гнездо другое будег. Дай Бог, не такое, где люди людей изводят, где грыжу да надсаду добывают…

Она открыла дверь в баню, посреди которой стояла шайка с мыльной водой, забрала с окошка лампу без стекла, серо-коричневый обмылок, приперла дверь предбанника батожком, и они побрели с осеннего, ровно бы состарившегося огорода…

Прабабушка Антонина хотела умереть дома и убралась на тот свет той же осенью, следом за матерью Толи…

Толя замерз, вскинулся. И не стало огорода с белыми бороздами, седенькой старушки, бурьяна, потрескивающего на ветру, грустно исчиркивающих щеглов.

Глухой, темный чердак остался, снежные полосы по слегам и поскрипывающий от ветра скелет дома. Ветер был тоже одинок, холоден и бездушен. Толя поднялся, вынул кирпич, опустил его к ногам. Зажег спичку, вытянул за бечевку сверток. Стряхнул со свертка пыль и сажу, засунул его за пазуху, а кирпич вставил на место. Сам отряхнулся, постоял, успокаиваясь. Словно во вспышке зарницы увидел он еще раз прабабушку Антонину, пустынный осенний огород, низкое небо со снеговыми тучами и спустился с чердака.

Прошмыгнув в уборную, он при свете мерклой лампочки стал считать деньги. Пересчитал. Еще раз пересчитал и уронил руки. Осталось триста восемьдесять рублей. Быстро же разлетелись денежки! А может, Паралитик ополовинил? Деменкову еще отдал? От Деменкова назад ничего не получишь! Бесполезное дело!

В уборной у Толи была своя древняя заначка, под плинтусом, выеденным крысами. Он отогнул ногой треугольник плинтуса и засунул в крысиную норку сверток. Крыс уже давно перевели и исказнили ребята, а нора осталась, и знает ее один Толя. Он — старожил. А у всякого старожила есть свои тайны, свои заначки, свои печали и радости… Плинтус, спружинив, щелкнул. Толя стукнул по нему ногой, подгреб в угол комья серой хлорки, без нормы насыпанной уборщией.

В дверь уборной внятно постучали. Толя расстегнул штаны и, придерживая их, откинул крючок. За дверью стоял Валериан Иванович.

— Ты чего, Анатолий, закрываешься? Ночь ведь, — строго и внимательно всматриваясь в лицо Толи, спросил Валериан Иванович.

— С животом у меня неладно, — буркнул заранее придуманное Толя и отвел глаза, но тут же скорчился, заспешил к очку.

Репнин притворил дверь уборной, прошаркав валенками, ушел к себе. Он странно ходил последнее время — будто не ноги его носили, а он их.

Толя затянул ремешок, постоял с минуту и на цыпочках пробрался в свою четвертую комнату. Все он делал как-то автоматически точно, строго.

Он знал, на что шел.

Внутри его появилась окаменелость, из которой сочился медленный, тонюсенький ключик. В сердце накатывали перебои, становилось то жарко, то ознобом пробирало. Но далеко-далеко все это, будто внутри другого человека свершалось.

Толя разделся, опустился на кровать.

— Арканя, ты спишь?

Мальчик не ответил. Толя прислушался. Малышок не шуршал простынями. Удивительно спокойно спал он сегодня. Выходной, значит.

Не притаился ли?

Толя закрыл глаза, распружиниваясь, громко, длинно выдохнул — и сразу отпустило, разжалось что-то в нем там, внутри. Его затрясло, заколотило, и снова сделались слышны все перепутанные запахи большого дома: сырых валенок, преющих от сырости половиц и опилок, насыпанных в завалины и меж рамами. Сверх того козырьем все крыла вонь карболки и едва доплывающий сюда сверлящий дух хлорки. Толя кутался в одеяло, в простыню, набросил на себя еще пальтишко — дрожь никак не унималась, и запах хлорки никак не исчезал.

Наутро он прокрался в умывальник и, стараясь не бренчать увесистым соском, с мылом вымыл руки.

Тетя Уля уже растапливала плиту на кухне, курила и кашляла. Она выглянула в дверь, заметила Толю. И он ее заметил, остановился и вдруг смело сказал, глядя на дымящую папиросу:

— Дайте покурить, тетя Уля!

— Я вот тебе дам! Так дам, что своих не узнаешь!..

— Пожалуйста, теть Уля!

Тетя Уля втолкнула его в кухню, двинула табуретку и достала из кармана фартука пачку дешевеньких папирос.

— На! Кури здесь! Скорее сдохнешь! — ругалась приглушенным голосом тетя Уля. — Знал бы да ведал отец да мать-покойница, по какой ты дорожке пойдешь! Последние крошки ему отдавали, лелеяли его… Выкормили! Вырастили сукина сына!..

Толя курил и горбился, как старик, возле поддувала плиты. От табаку во рту сразу сделалось горько, кружило голову и подташнивало, но он не бросал папироски и не уходил из кухни. Ему очень хотелось слушать и слушать ругань тети Ули, и хорошо бы еще, чтоб стукнула она его чем-нибудь по башке, так стукнула, чтобы вылетела боль из этой чугунно-тяжелой головы.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

На большой перемене Толя быстро собрал под лестницей школы Женьку Шорникова, Мишку Бельмастого, Малышка, Глобуса.

— Кто проболтается — зубы выбью! — предупредил Толя и мрачно помолчал. — Я перепрятал деньги из трубы. — И, подождав, когда дойдет до ребят эта новость, продолжал: — Осталось триста восемьдесят рублей. Надо восемьсот. Покумекайте, где взять остальные. И не трепаться — еще раз говорю!

Женька забегал глазами. Мишка Бельмастый очнулся от постоянного полусна. Малышок все улыбался. Глобус поглаживал свою огромную голову.

— Тебя зарежут, Толька, — первым заговорил Женька. — Против Паралитика, да? Против Деменкова, да? Лучше отнеси деньги обратно. Отнеси, ну их…

— А ребятишки?!

— Аркашка-то с Наташкой?

— Аркашка с Наташкой.

Задумались ребята. Натужливо сомкнув расползающиеся губы, стоял Малышок. Мишка Бельмастый сунул руку в карман и почесался. Забылся. Думает, насупив брови над хрящеватым переносьем. Весь он коренаст, мужиковат, большерук. Сильный парнишка. Если не струсит — надежной опорой будет.

— Так чего? — обратился именно к нему Толя.

— Не знаю — чего, — голосом неповоротливого человека, нелюбящего и неумеющего рассуждать, отозвался Мишка Бельмастый. — Это… Надо их домой… — И замолк уже накрепко, и пошел из-под лестницы, опасаясь опоздать на урок. Возле своего класса оглянулся, помаячил рукой. На него можно положиться. Он был с Толей.

— Я Деменкова боюсь, — признался Малышок, — и Паралитика боюсь. Они чего захотят, то и сделают…

— Ну, ты! — вспылил Толя. — «Захотят, захотят…» Затеньгал, — и, невольно скривив рот, передразнил парнишку. Тот прикрылся ладонью, как в классе у доски. — Нас-то вон сколько! — стараясь поправить неловкость, бодро продолжал Толя. — Нас целый дом! И если не трусить… Если не трусить…

— Толька, ты не злись, ладно? — просительно заговорил Глобус, парень уважительный, честный и попусту делать ничего не умеющий. Толя повернулся к нему со вниманием. — Я, может, неправильно скажу. Но надо поскорее отнести остаток денег в милицию. Чтоб мать Аркашкину и Наташкину выпустили. А остальные вернем потом. Может, где возьмем.