— Достоинство наше попирают, кана-альи! — бил себя в грудь кулаком Попик.

— В школу не пойдем, раз так!

— Лягавку спалим!

— Голодовку объявим, как большевики в кине! — неистовствовал Попик.

— Может, она сама, эта баба, денежки тиснула под нашу марку?

— Факт, сама!

Борька Клин-голова уже с отчаянием колотился лбом о спинку кровати:

— Утоплю-у-усь от такой жизни!

Валериан Иванович поднял штаны Борьки Клин-головы, хлестнул его по голым ягодицам и швырнул в лицо:

— Надень, паясник!

Валериана Ивановича трясло. Борька Клин-голова сразу перестал рыдать и принялся пугливо натягивать штаны, позвякивая ремешком.

Не стал ждать конца обыска заведующий, стремительно пошел из четвертой. У него прыгала лохматая бровь. В дверях перед ним расступились любопытные. Опасливо прячась друг за дружку, провожали его взглядом. Следом, не закончив обыск, отправились начальник милиции и милиционер.

— Брысь! — цыкнул он для порядка на ребят и девчонок, толпящихся в двери.

— Ладно, ладно, не пыли!.. — раздалось вслед милиционеру.

— Шароваристый больно!

— Фу ты, ну ты, ножки гнуты и дугою галихве! — прошелся, подбоченясь, перед публикой Попик, делая при этом ноги колесом.

— Денежки у своей жены поищи, в райёне пупа!

— Га-а-а!

Милиционер обезоруженно озирался и, не зная, какие принять меры, только погрозил пальцем и поспешно скрылся.

Борька Клин-голова свистнул, достал из кармана «жошку», обдул ее, разгладил и как ни в чем не бывало продолжал любимое занятие, прерванное милицией. Следом за Борькой Клин-головой шли двое счетчиков и восхищенно подводили итог. «Пятьсот пять, пятьсот шесть…» — это после бани начатый счет, а второй счетчик вел свой счет, начатый Борькой Клин-головой еще до бани: «Мильён сто двадцать! Мильён сто двадцать один…» В конце коридора этот счетчик плаксиво заныл:

— Кли-ин, я дальше не зна-аю-у-у…

— Оч плохо! Зер шлехт! — сказал Борька Клин-голова, не прекращая спорт. — Учи арифметику, рыло, а то получишь от меня лично шестнадцать щелчков.

Счетчик остался доволен таким сгоряча произнесенным приговором и поспешил к бильярду, где уже стучали шарикоподшипники об избитые борта. Шарики по два, а то и по три разом вкатывались в одну лузу.

Валериан Иванович пригласил начальника милиции в свою комнату. Эгу комнату, размещавшуюся против уборной для мальчиков, тетя Уля почтительно называла канцелярией.

— Я почти уверен, что деньги находятся у наших. Нужно время, — сказал Репнин начальнику милиции.

— Почти — это почти. Для нас это все равно, что ничего. Видите ли, тут еще одна штуковина смущает нас: кассирша почему-то не сдала в положенный срок выручку. Факт тоже подозрительный. Поэтому кассирша пока останется в кэпэзэ, а вы примете ее детей. Дома у нее никого нет.

— Как? — уставился на милиционера Валериан Иванович. — Да куда она денется? Что ее держать-то? Двое ж детей… Можно ж…

Начальник милиции поморщился:

— Ну, это не вашего ума дело. Мы сами с усами. — И, смягчаясь тоном и лицом, отвел глаза. — Не все вам равно, сто или сто две единицы будут здесь шаромыжничать?

— За последнее время участились хищения казны на предприятиях горкомхоза, — заметил молчавший до этого милиционер, — может быть, тут одна цепочка…

Но Валериан Иванович не расслышал его и про себя повторял:

«Не все ли равно? Далеко не все равно», — хотел возразить начальнику милиции Валериан Иванович, но тот уже надевал шапку и с нетерпеливой досадой поглядывал на замешкавшегося спутника. Покачал головой Валериан Иванович и подавил вздох, поняв, что возражения его бесполезны.

— Когда прийти?

— Сегодня уже поздно.

— Значит, завтра. Всего хорошего, — холодно кивнул головой Валериан Иванович и, барабаня по столу, в раздумчивости твердил: — Я приму детей… Я приму детей… Две единицы… Чертовщина какая-то!..

В детдоме гул и прибойный рокот. Валериан Иванович прислушался и похлопал себя, как женщина, по бедрам: «Ах, сукины сыны! Веселятся!..»

По детдому волнами каталась, хлестала бурная жизнь. В раздевалке шла игра в чехарду. Где-то и кому-то истово драли чичер-бачер за непотребное поведение. В красном уголке девчонки, шушукаясь, округляя глаза, судачили о происшествии и сшивали красные полотна. Ребята разводили зубной порошок, готовились писать лозунги к Первому мая. Они подрисовывали себе усы, представляя из себя разных типов, смешили девчонок, смеялись сами.

Детдом вошел в нормальную колею, жильцы его будто забыли даже и о Гошке Воробьеве и его похоронах.

Скоро ужин. У ребят будет хороший аппетит. Они подотощали за последние дни. Нынче смолотят все, что им дадут, смолотят с шугками и прибаутками. Ребята, ребята — веселый народ. А завтра придут сюда еще ребята-новички. Валериан Иванович закинул крючок на двери — не хотелось ему сегодня выходить из своей комнаты и видеть ребят. Он грузно ходил от окна к двери, от двери к окну, и тяжелела его голова от дум и безысходной обиды. И первый раз одолело его желание бросить все, уйти куда-нибудь, уехать, забыть эту работу на износ, этих безалаберных и жестоких в беспечности своей ребятишек. Да куда уйдешь-то? На кого их кинешь?.. В дверь робко поскреблись.

— Меня нет дома! — резко и громко бросил Валериан Иванович.

Две или три девчонки зашушукались в коридоре и на цыпочках удалились от двери. И оттого, что это были девчонки, Валериан Иванович подумал, что у них какое-нибудь свое деликатное дело к нему, а он вот рыкнул на них, и вернуть ему захотелось этих девчонок. Но он пересилил себя…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

После двенадцати детдом начал утихать. В третьей комнате, правда, еще хихикали: Паралитик рассказывал похабные истории и анекдоты. Анекдоты он перевирал, оборачивал их какой-то не смешной изнанкой и любой рассказ свой пересаливал хрушкой, несъедобной солью.

Ему не верили, над рассказами его не смеялись, но слушали. Была в них для ребят, видно, какая-то нечистая запретная притягательность.

Валериан Иванович громко постучал в дверь третьей комнаты. Притихли там.

В четвертой комнате спокойно. Мимо Валериана Ивановича промчался полусонный Женя Шорников по своим делам.

В двенадцать тридцать проснется Малышок-Косоротик и пойдет по комнате, по коридору с открытыми глазами, и, если его не остановить, он полезет на подоконник и нигде не соскользнет. Дети шарахаются от него, боясь колдовства, которое, как им кажется, заключено в мальчишке. А он идет, улыбается, идет, улыбается и все старается залезть куда-то выше, дальше.

Лунатик. Ребятам кажется, что он хочет добраться до луны. Чем манит, притягивает к себе холодная, нежилая планета Малышка? — недоумевают ребята. Что там такое заключено в ней, какое волшебство?

Малышок спит. Ему спать еще пятнадцать минут. В комнате чешуится рябь от бледной ночи и еще более бледной луны, чуть пропечатавшейся в небе.

Малышок улыбается, откинувшись на подушке, вздрагивают его полузакрытые веки, и пальцы рук вздрагивают. От обычного сна он переходит в другой, лишь ему ведомый сон. Кто знает, может быть, в этом, другом сне луна покажется ему матерью? Может быть, приходит она к нему в двенадцать тридцать, подает неслышную руку и ведет за собою? И бредет мальчишка один, только ощущая прикосновение этой легкой и прозрачной, как паутина, руки. И тогда не прогоняй его сон — мальчик очнется, как от обморока, и будет весь остаток ночи плакать, а днем вид у него будет вялый, больной.

Валериан Иванович слышал как-то на войне притчу об одном тихопомешанном. Дом сумасшедших попал под артиллерийский обстрел, и больные разбежались кто куда. Неподалеку от одного больного разорвался снаряд, он внезапно очнулся и сказал, оглядевшись вокруг: «Ой, как неинтересно!» Оказывается, внутри повернутой души больного существовал совсем иной мир, сдвинутый в тишину, добрый, с райскими лесами, птицами, музыкой, красивыми женщинами.

— Анатолий! — вполголоса окликнул Валериан Иванович, наклонившись над Толей Мазовым. — Через пятнадцать минут тихо разбуди Малышка, своди умыться и уложи его обратно. Ну, ты знаешь, как это делается.