На протоке дуло. Правда, снег уже не тащило, но ветер был холодный. От весны не осталось ничего, будто ее и не было вовсе. Лишь на штабелях леса слоеным пирогом спрессовался снег, подернутый коркой льда, у берегов кочковато схватилась выступившая в оттепель наледь.

Протока. Как это по географии? Старое русло реки? Или часть реки?

Но какая же это часть?

В Краесветске протока — самое главное. С весны и до осени вся жизнь тут. И не будь этой тиховодной, глубокой протоки, и города вовсе не было бы здесь, и оставалось бы тут все мертво, пустынно, как сотню и тысячу лет назад.

Сейчас зима. Конец зимы. На протоке лед. Из него торчат сваи, бревна, щетина древесных отбросов.

Китами лежат вмороженные плоты и лодки. Облупившейся краской светят красные бакены с пустыми, безглазыми фонарями. Баркасы на берегу кверху дном опрокинуты, вехи возле прорубей поставлены, замело их до вершинок. Проруби в ямках, в заветрии.

Возле лесотасок дымится вода. Тянет из промоин прелой корой, тиной и страхом. А с пирамид лесотасок свисают огромные и грязные, как редьки, сосулищи. Обледенелые бревна нехотя ползут на скрежещущих крючьях вверх. И вдруг раздается гром, гул, рабочие внизу, бросая багры, разбегаются в разные стороны — это скользкое бревно сошло с крючьев и, ударяясь о цепи и зубья, пластая в клочья рубаху из коры, рушится вниз.

И опять тихо, мирно, бело вокруг. Тоска на протоке. Большая тоска. Глаза бы не глядели.

То ли дело летом!

Кишмя кишит протока! Катеров, рыбосборочных ботов, лодок-моторок, пароходов разных — речных и морских — тут, как рыбки тагунка в мотне невода. А ребятишек! Ребятишек! Удят, купаются, а накупавшись, греются у костра ребятишки, потому что вода в краесветской протоке и среди лета холодная. Шныряют по пристани парнишки: глазеют на иностранные пароходы; стреляют душистые сигареты у негров; угоняют лодки от дебаркадеров и спасательной станции; жуют вяленую рыбу, потихоньку снятую с мачт рыбосборочных ботов; катаются на бревнах и плотах; принимают и отдают чалки с судов; бегают в магазины по просьбе матросов, выпивая в награду глоток-другой; вечером делают налеты в овощной совхоз на острове; палят из тайком добытого ружья. Да мало ли дел у ребят на протоке! Спать некогда.

Не то сейчас, совсем не то.

Пароходы и баржи спрятаны в затон, в устье речек — в Медвежий и в Волчий лога.

Отстаиваются.

А в устье Волчьего лога у барж шла работа. Вымораживались баржи. Люди поддалбливали пешнями лед и постепенно забирались под брюхо барж, укрепляя их на деревянных клетках, проконопачивали суда, делали ремонт и пробивали для них ход в лог. Весной поднимется вода, баржи сгрудит в стадо за мысом лога, и они будут смирно стоять, пока не протащится лед. Затем баржи выведут по большой воде пароходами в протоку и отправят куда нужно с караванами.

Возле одной баржи горел костер, на нем котел со смолой. Вокруг толпились, потанцовывали, хлопали себя сами, почти все толсто и одинаково одетые люди. Поодаль, у другого костра, грелись стрелки. Из тех мужиков, что толпились вокруг котла, один колобком подкатился к ребятам. Стрелки сделали вид, будто нарушения не заметили.

— Нет ли курить, мальцы? — то и дело озираясь, неестественно бодрым голосом вскрикнул подбежавший. Подбородок у него прихвачен обледенелым от дыхания серым полотенцем. — Курить, хлопцы, не найдется? — повторил он вопрос и, подмигивая, пытался улыбнуться стылыми губами.

Толя знал: ни у Женьки, ни у Мишки курева нет, и все же смотрел на них — вдруг завалялось где? Они виновато переглянулись:

— Нету, дяденька.

— Пошукайте, родимые, может, где в карманах, в швах, пусть хоть с крошками. Разок бы зобнуть!

Ребята послушно обшарили карманы, вывернули их — нет ничего. Штаны и телогрейки из кладовой. Уже отчаявшись, человек, прибежавший от костра, быстро заговорил:

— Мы здесь все время работаем. Уведите табачку у корынцев, у папочек своих…

— Мы детдомовские, дядя.

— А-а, детдомовские! — обрадовался незнакомец, и сразу тон его изменился, сделался родственней: — Ну, вы-то достанете… Хоть бычков соберите…

— На место! — крикнул один из стрелков, и человек так проворно стриганул от ребят, что диво-дивное, будто и не было на нем тряпья, толсто подшитых валенок, латаных ватных штанов и бушлата, под которым чего только не надевано.

Ребята помаячили было людям у костра: завтра, мол, но стрелок и на них прикрикнул:

— Давай, давай отсюда!

До самого леса ребята виновато молчали. В лесу расшумелись. Дроворубы-шабашники, побывавшие уже здесь, проторили дорогу по Темной речке, узкую, правда, но проторили. А в лесу всяк торил себе ус. Ребята упарились, пока пробились к ложку. По скосам ложка кучками стояли узловатые, корявые лиственницы. В теплых краях купыри внушительней этих деревьев выглядят. Одно деревце отоптали, принялись попеременке подпиливать. Вскоре телогрейки побросали на снег, работали только в лыжных куртках.

Ширк-ширк! Ширк-ширк!.. Женька совсем плохо пилит. Толя тоже не сноровист по этой части. Никакого труда в детдоме нет. Не приучены к работе. Дрова, правда, возят и пилят сами. Но что на сотню голов те дрова? С удовольствием и веселостью сделают десяток резов — и больше уже не достается пилить, а только складывать.

Стоячее дерево подпилили криво, вернее сказать, перемозолили лиственницу. Мишка, поживший в бараках и изведавший всего барачного, терпеливо учил Толю и Женьку.

Ширк-ширк…

Наконец лиственница хрустнула, словно костяная, и упала в снег, искрошив черные сучья.

Сели передохнуть.

— Наденьте фуфайки, — подсказал Толя. — Простынете. А нам еще работать да работать… Ни шиша не умеем, воровать только.

Ребята как воды в рот набрали, ни звука. Редкий лес, подбитый березкой да чахлым ельничком, чуть пошумливал на ветру. В нем было просторно и уныло. Весь он просматривался насквозь. Строчки следов белых куропаток петляли меж деревьев по свежим наметам, и кое-где в них вплетались быстрые, крадущиеся следы песцов. В озеринах и логах, где козырьком нависали тальники, сплошная топанина. Снег истолчен дикими оленями, мохнолапыми куропатками и зайцами. Весь лес искрился и позванивал. Он покрылся ледком после оттепели и теперь, шатаясь, расковывался. В снег сыпались ледышки, дырявили его сахаристую гладь. За речкой по сухой гриве темнела стена кедрачей. Сюда осенями ходили ребята за шишками. Зимой кедрач казался гуще, строже и печальней, будто грустили кедры по лету и по шишкам. Впрочем, в Заполярье все вечно ждут лета и вечно грустят о нем.

Под мягким снегом, набросанным ночью метелью-перекруткой, крепкий наст. Ребятишки провалились неглубоко и поэтому не сразу выдохлись.

Они раскряжевали лиственницу на три части, каждый кряж вывезли по отдельности к дороге и там уж погрузили на нарту. Потом свалили еще одно дерево. Получилось шесть кряжей, но воз все равно мал.

— На первый раз хватит, а там видно будет, — рассудил Толя.

Мишка ничего не сказал, впрягся в коренники; Толя с Женькой в пристяжку. И двинули. Сначала на Темную речку, а по ней уже на протоку.

По речке, почти сплошь затянутой стылой наледью, тонко припорошенной снежком, нарта катилась ходко и даже кое-где норовисто рвалась вперед, и ребята со смехом тормозили ее: «Ну ты, все бы брыкалась!»

На протоке подналегли на лямки. Мишка с Толей впереди супряжно тащили, а Женька толкал воз сзади. Перли воз молча. Ругались по-мужицки, основательно, если нарта застревала в наметах или съезжала с дороги на раскатах.

За поворотом протоки показался город. В нем зажигались огни. Возле порта, за причалом, в скоротечных сумерках чуть виднелись привязанные к столбам самолеты, будто лошади у стойл. Один маленький самолет был оранжевого цвета и угольком светился на снегу.

По мере того как разгорались огни в городе, затухал уголек-самолетик на снегу и пестрая «колбаса», качающаяся на мачте над зданием авиагидропорта, погружалась в небо, в сумерки.