В эти ранновешние дни Гошка приходил спать после отбоя, жалея, что мало времени еще бывает на небе солнце. Но это заполярное, ярко слепящее солнце все же помнило о Гошке и расправлялось с глубоко засевшей заполярной зимой хотя и не очень уверенно, однако ж снега растапливало, как масло, и кое-где на буграх одряхли снега, сочили в лога светлою снеговицею. И все же были пока ручейки еще вялы, бесшумны, коротконоги. В логах даже не поголубело, и леса не окутало вдали сиреневым дымком. Студено еще было. Утром горела корка наста из края в край, нестерпимо обжигая глаза. До полудня держался этот наст, а потом отмякал, ронял хрусткие козырьки, и в низинах снова проступали потайки, снова в недолгий путь отправлялись ручейки, неслышные, вялые. Ночь смиряла их, вымораживала до сухоты.

Знали люди: будет еще всякой всячины. Что весна эта вроде девки, не вошедшей в лета, — нет у ней ни серьезности, ни крепкого огня, а так, улыбочки одни, заигрывание, баловство.

И все же заполярный житель есть заполярный житель. Он постоянно скучает по чудесам, он надеется на них, верит в них, ждет.

Нет, он не доходит до больших фантазий, например, насчет того, что жаркий климат переселится сюда, а холодный туда, и где была зима, там станет лето. Заполярный житель — стреляный воробей, и мечты его как кони с закушенными удилами: побегли бы, да…

И все же вдруг именно нынче будет оно, долгожданное чудо — эта ранняя весна не загаснет. Не обманет. Вон она, милая, как старается, пластает белые полога, нащупывает водою землю, подтачивает и режет ручейками глину в ярах и осыпях; шевелит коренья трав и кустов. Уж бугры за сараем маленько оголились, и на них выпрастываются из-под снега хилые березки; тропа, по которой ребята в школу бегают, горбатой сделалась. С крыши капель частит, и Гошке чудится, что это птицы долбят зиму в самое ледяное, нечуткое сердце.

Ночью, вернувшись на свою кровать, Гошка нетерпеливо ждал утро. Во сне ему слышался шум ручьев и речек. Речки гремели под окнами, под полом дома, поставленного на сваи. Гошка плыл на корабле в теплую землю, в какой-то южный санаторий, куда обещал его отправить доктор.

Бушуют, пенятся валы вокруг корабля, и необозримо разливается океан-море. Где-то там, из-за края земли, уже скоро появятся дальние страны, о которых ему читал Валериан Иванович, и на скале, под самым небом, — большой санаторий, похожий на крепость. Белый-белый он, как снег, и у входа в санаторий плавают в озере белые лебеди и кланяются всем. В санатории тихо, и тоже все белое-белое и много солнца. В нем никогда не бывает зимы, в санатории-то, и не шумит, не бегает горластая братва. Там не надо ни шапок, ни пимов, ни пальто. Лежи себе голый возле озера на белом чистом песке, гляди на белых лебедей, пуляй камни в воду, а тебя греет солнце со всех сторон.

Так греет, так греет!..

И в последнем сие Гошке виделся белый санаторий, виделись дальние страны с высокущими елками. На елках сидели красные попугаи и кричали: «Пиастры! Пиастры!», а может: «Здравствуй! Здравствуй!»

Огромное белое солнце сияло над миром.

Вдруг оно покатилось быстро-быстро за гребень лесов, за край земли.

Гошка приподнялся на кровати, пытаясь заглянуть туда, за стену этих высоких елок, увидеть солнце.

Но оно опрокинулось и полетело плашмя, как тарелка, которую однажды Гошка запустил в воспитательницу. Мальчишка замер, ожидая страшного звона.

Но солнце разбилось беззвучно, оно даже не разбилось, оно лопнуло, ослепительно сверкнув огненными брызгами.

Гошка упал на мятую подушку, затискал в горсти простыню…

— …Да-а! Не верили вот, шкеты. А он вот помер. Болел потому что, рассуждал караульщик Попик, сидя подле накрытого простыней совсем смирного Гошки Воробьева. — Если бы весна наступила бы после Нового года, он не помер бы. — И, не дождавшись никакого отзвука от Деменкова, задумчиво продолжал: — Зря мы его с магистрали увезли. Там солнце раньше выходит. А на солнце все оживает: и трава, и лес, и человеки тоже… Да-а, я вон деранул из хазы одной, совсем доходил на вокзалишках. Дуба дал бы, да попал в один поезд. Он повез меня, повез и в Крым привез. А там солнца-а! Народу-у! С ходу два скачка сделал. Нашамался — во! Спал после этого сутки, может, боле. На земле прямо, под кустом. Разморило. Купаться надо. А в чем? Трусов-то нету. Баба одна, курортница, сушить на забор трусы повесила. Я снял их. Розовые были, с кружевами зачем-то. Накупался. Загнал трусы и опять нашамался. Лафа! — Попик прервался вдруг, поглядел на тускло белеющую в углу на Гошкиной кровати простыню и непривычным для него жалостливым тоном закончил: — Без солнца у нас никуда…

Хотя и заказывали гроб пятеро, он все равно оказался велик. Гошка весь утонул в нем. Лишь остренький нос торчал одиноко из бумажных цветов и пихтовых лапок. Долго решали, как положить Гошке руки: на груди крестом или по-другому. Вмешалась тетя Уля, сложила Гошке руки на груди. Еще дольше решали, надевать или не надевать на Гошку пионерский галстук, поскольку в пионерах он не состоял. Все же галстук надели: пусть хоть на тот свет явится пионером Гошка Воробьев.

В новой рубахе цвета луковой шелухи, в черных сатиновых шароварах, в синих спортивных тапочках и при галстуке Гошка был совершенно всем чужой и на себя непохожий. Это больше всего и нагоняло на ребят трепета и благоговения.

Ребята вынесли Гошку из дому на руках, мешая друг другу. Затем, как принято у взрослых, взяли домовину на полотенца. Распределились, правда, не по двое, а по четыре человека на полотенце! Казенные, застиранные, с ляписными штампами на углах полотенца. И хотя от детдома до кладбища было недалеко, решили дать крюку, торжественно пройти по центральной улице, а потом уж свернуть на кладбищенскую дорогу.

Серьезные девочки шли впереди и бросали пихтовые лапки. Мальчишки несли неумело свитый венок, из которого то и дело выпадали бумажные цветы. Ребята постарше несли следом на головах крышку, еще дальше — неуклюжий гроб. Было все как надо, как полагается по древнему похоронному ритуалу.

И все-таки ошарашенно замерло движение на центральной улице Краесветска, хотя жители его видывали виды. Люди стояли обочь вытаявшей мостовой, по колено в мокром снегу. Пожилые женщины крестились. Один школьник с сумкой отдал пионерский салют и смутился. Шустроглазая старуха, выйдя из универмага, приблизилсь к домовине, заглянула в нее, побросала крестики щепотью на покойника. На нее угрюмо покосились ребята, несшие гроб, и она, ткнув себя троеперстием в грудь, засеменила в сторону. Из бараков все высыпал и высыпал народ. Появилась шпана из шайки Слепца заклятого врага детдомовцев. Прошли «слепцы» следом с квартал, заедаться не решились, один по одному отстали.

Валериан Иванович хотел одного: как можно скорее миновать главную улицу, но торопить ребят не смел. У горсовета к похоронной процессии присоединилась инспектор гороно, бывшая заведующая детдомом Ненила Романовна Хлобыст.

— Й-я-ж-же предлагала Воробьева отправить в морг! — задышливо шептала она Репнину. — Эт-то ж-же ужас! Спектакль какой-то! Пантомима!..

Валериан Иванович приотстал, вытряхнул из калош снег и сказал, глядя по-петушиному на инспекторшу:

— Прошу вас на кладбище не ходить. Ребята все сделают сами. М-да, сами. — И, по-чудному решительно выкидывая ноги, догнал процессию, прилаживаясь к ребячьему шагу, и приладился уж было, пошел размеренно, однако скоро сбился с ноги.

Воспитательниц он не взял на кладбище под предлогом, что надо кому-то и делами заниматься, приводить в порядок дом, а тут эта дамочка вылезла, как всегда, не ко времени.

Ненила Романовна сердито смотрела вслед Репнину, непроизвольно ссутулившемуся, старающемуся быть незаметней и все же гористо возвышавшемуся над малолетней процессией. Ненила Романовна собралась было настичь Валериана Ивановича, сказать ему что-то руководящее, категоричное, но тут поравнялся с нею отставший от процессии этот ужасный, с костылем, огрел ее взглядом и поковылял дальше. У Ненилы Романовны пропала охота идти с ребятами, она поспешила с глаз долой, чувствуя себя в чем-то виноватой, а в чем, понять она не умела. С нею это происходило часто.