Ко всему тому, помощник начальника был менее опасен, чем сам начальник, и Жиль с довольно спокойной душой постучал в дверь аббата Гринна.

Почерневшая от времени дубовая дверь отворилась, заскрипев. Аббат Гринн сидел за столом и что-то писал. Когда юноша вошел, он поднял усталые глаза за толстыми очками в железной оправе, едва заметно улыбнулся, затем, не прекращая писать, едва слышным голосом сказал:

– Садитесь, дитя мое! Я буду в вашем распоряжении через секунду.

Слегка удивленный этой улыбкой и приглашением, Жиль присел на краешек стула с плетеным соломенным сиденьем, составлявшего вместе со столом черного дерева, переполненным шкафом для книг и большим испанским распятием на стене всю меблировку. Затем он воспользовался предоставленной ему передышкой, разглядывая своего визави, к которому он, впрочем, всегда испытывал симпатию, поскольку в свои тридцать девять лет аббат Гринн являл собой образ человека серьезного, но без суровости, ученого, но без излишней педантичности и умного, но не упрямого.

Через несколько мгновений аббат Гринн перестал писать, перечел написанное, удовлетворенно откашлялся и положил перо. Затем, взяв лист бумаги со стола и удерживая его у груди обеими руками, он поднял голову и улыбнулся Жилю.

– Я прошу прощения, что заставил вас ждать, – произнес Гринн с вежливостью, как будто обратился к равному. – Но я должен был закончить это письмо, адресованное настоятелю семинарии.

Поскольку юноша ничего не отвечал, Гринн продолжил, слегка помахивая бумагой, которую он держал в руках.

– Мы получили вчера письмо от вашей матери… Вот это письмо!

Жиль напрягся, удивленный и слегка задетый.

– От моей матери? Она написала… сюда?

– Ну да! Вы ведь всегда знали о ее желании, чтобы вы целиком посвятили себя служению Церкви? По причинам, одной ей известным, сегодня она просит нас препроводить вас немедленно в семинарию, чтобы вы смогли приступить к изучению теологии и к подготовке к рукоположению в священники.

В ту же секунду Жиль вскочил со стула. Ему казалось, что он задыхается, как будто все его тело вдруг опутали тяжкие цепи.

– Немедленно?.. Но ведь сейчас только март, и занятия в коллеже еще не окончены… И к тому же…

– Вы завершите ваши занятия в семинарии, и к тому же более серьезным образом, чем это возможно здесь, в коллеже.

– Возможно… Но вопрос вовсе не в этом. Требуя, чтобы я немедленно поступил в семинарию, моя мать превышает свои права.

Теперь напрягся и сам аббат Гринн. Он не привык к подобному агрессивному тону.

– Что вы хотите этим сказать? Разве вы оба не действуете в полном согласии касательно вашего будущего?

– Никоим образом! Она, конечно, никогда не скрывала своего желания увидеть меня в сутане священника, и, когда я был ребенком, я не видел тому никаких препятствий. Прежде всего, потому что я не очень-то понимал, что же это такое, к тому же я желал подражать моему крестному… или моим учителям. Но вот уже год; как я дал понять матери, что не уверен в своем призвании… Два месяца назад я написал ей, чтобы объявить, что я вижу для себя другое будущее. Признаюсь вам, что до сих пор она не ответила на мое письмо.

– Обсуждали вы с ней это прежде?

Жиль с горечью улыбнулся.

– С моей матерью ничего не обсуждают, господин аббат. Мне казалось, что она слушает мои слова, но я не уверен в том, что она их слышала.

Как бы то ни было, я твердо стою на том, что не хочу быть священником и что она не имеет права принуждать меня!

Франсуа Гринн ответил не сразу. В то время, пока его тонкие, пожелтевшие от табака пальцы (курение табака было его единственным грехом) задумчиво вертели письмо Мари-Жанны Гоэло, он внимательно разглядывал юношу. Прямолинейная реакция Жиля не слишком удивила Гринна, поскольку с того момента, как он узнал, что Жиля прочат в священники, он стал исподволь присматриваться к юноше, так что у него появились сомнения в истинности предполагаемого призвания Жиля. Он угадал в нем натуру страстную, иногда неистовую, но скрытную, умеющую выказать самообладание, странное в его возрасте.

Аббат молча, не упуская ни одной детали, рассматривал Жиля, так внимательно, будто видел его в первый раз, но с совершенно новым любопытством. Жиль был очень высокого роста для своих лет и вообще для бретонца. В его длинных ногах и широких плечах сохранялось что-то детское, незавершенное, однако вызывающая манера, с которой он держал голову, украшенную густыми, вечно растрепанными белокурыми волосами, природная гармония движений, помогающая Жилю с некоторой элегантностью носить отвратительного покроя костюм из черного сукна, – все это позволяло увидеть в нем в будущем человека, уверенного в себе, а сейчас явственно выделяло среди его товарищей.

Аббат взглянул Жилю в лицо, и у него возникло странное впечатление, будто он видит это лицо впервые, может быть потому, что он уже давно не смотрел на юношу вблизи. Это больше не было лицо ребенка, каким было еще недавно, но походило уже на лицо мужчины, несмотря на нежный рисунок насмешливо сжатых губ. Черты лица были тонкими, но четкими и гордыми, челюсти – мощными, нос с небольшой горбинкой – высокомерным, бледно-голубые, почти серые глаза под прямыми бровями, расположенными слегка вкось, сверкали ледяным блеском, так смутившим недавно Йана Маодана. Руки, хотя и плохо ухоженные, были великолепной формы… Короче говоря, все в этом мальчике с небрежной походкой говорило о гордой пылкости и жизненной силе той породы людей, которую трудно приучить к дисциплине… и эти качества соединялись с обольстительностью, опасной в священнослужителе.

«Если его мать надеется сделать из него сельского кюре, значит, она никогда не глядела на него внимательно, – в изумлении подумал аббат, обеспокоенный результатами произведенного им осмотра. – Все женщины будут сходить по нему с ума, что повлечет за собой множество драм. Конечно, он мог бы надеяться на получение епископства или аббатства, но от этого он станет для женщин еще опаснее. Его рождение, к несчастью, не даст ему возможности подняться до высших ступеней. Походит на знатного сеньора, но всего лишь бастард! Все это не предвещает ничего хорошего…»

Встревоженный долгим молчанием аббата Гринна. Жиль наконец осмелился задать ему вопрос:

– Вы ничего не говорите, господин аббат! Могу ли я спросить вас, о чем вы думаете?

Аббат удержал вздох. Его долг перед матерью Жиля не позволял высказаться определенно. Он удовольствовался тем, что мягко заметил:

– Я думал о том, что вы ошибаетесь, что ваша мать действительно имеет права на вас, а также и право силой отправить вас в семинарию… или возвратить вас туда-с помощью стражников, если вам вдруг вздумается сбежать! Вы и сами все это прекрасно знаете! Однако скажите мне, почему вы не хотите больше служить Богу?

Жиль вперил свой сверкающий взор в глаза молодого священника.

– Разве Богу можно служить только в сутане? – спросил он с вызовом. – Я думал, что каждый человек, делающий дело, для которого рожден, и повинующийся законам Господа нашего, является хорошим служителем Господа!

– Не мне отрицать это! Однако ваша матушка полагает, что вы рождены именно для такой жизни… и она любит вас.

– Нет!

Слово это прозвучало как удар бича, как пощечина аббату Гринну, который, ужаснувшись, запротестовал:

– Замолчите! Как вы можете так кощунствовать!

– Разве высказанная правда – это кощунство? Моя мать любит одного лишь Бога. Она не только никогда не хотела, чтобы я появился на свет, но мое рождение сломало ей жизнь, которую она всей душою желала провести, удалившись елико возможно от земных забот. Один мой вид причиняет ей страдания, потому что я являюсь для нее живым укором, вечным напоминанием о совершенном грехе, о человеке, ставшем между нею и любовью к Богу и принудившем ее остаться узницей ненавистного ей мира. Вот почему она требует, чтобы я стал священником, а еще потому, что тогда она почувствует, что получила прощение, что искупила свой грех… Жертва за жертву, святой отец! Но ведь она не Авраам, и я не думаю, чтобы Господь просил у нее мою жизнь.