Жиль уже протянул руку, чтобы отодвинуть засов, когда двери конюшни приоткрылись и выпустили угрюмого парня с взъерошенными волосами, одетого в куртку из козьих шкур и в широкие мятые штаны, так густо усеянные пятнами, что их первоначальный цвет невозможно было разобрать. В руках парень держал большой фонарь, который он от испуга чуть было не бросил в лицо Жилю, осветив при этом фантастических очертаний двойной силуэт юноши и коня. При этом парень икнул, поспешно перекрестился и простонал, отступив в спасительную темень конюшни:

– Святой Дух! Это сам дьявол!..

Жиль только засмеялся в ответ:

– Да нет же, идиот! Это не дьявол. Это я – Жиль Гоэло, крестник господина ректора. Выходи оттуда и дай мне войти! Вдвоем мы там не поместимся.

Все еще испуганный, парень пробормотал что-то неразборчивое, дрожа при этом так сильно, что фонарь чуть было не выпал из его рук на солому.

– Держи свой фонарь крепче! – заметил ему Жиль, поддержав его руку. – Ты подожжешь конюшню и всех нас изжаришь: себя, меня, коня и нашу Эглантину.

Жиль решил, что будет давать слуге указания.

Даже того, что он сказал, можно было не говорить, поскольку парень, которого звали Маэ, хоть он и был грязен, ленив и лжив, хоть и был чем-то вроде дополнительной епитимьи для аббата Талюэ, обязанности слуги которого Маэ исполнял, ограничиваясь лишь причесыванием его париков, да и то плохо, был положительно влюблен в животных, а к лошадям питал чувство, схожее с благоговейным обожанием. Маэ унаследовал эти качества от своего отца, служившего до самой своей кончины конюхом г-на де Буа-Геэннека.

Маэ взялся за повод украденного Жилем коня, сделал попытку отвесить поклон, после чего начисто забыл о существовании Жиля и, не размыкая губ, замычал какую-то песенку, долженствующую очаровать благородное животное.

Успокоившись на сей счет. Жиль пересек двор и через заднюю дверь вошел в мощенный булыжником проход, разделяющий первый этаж надвое. На ведущую на верхний этаж лестницу выходили две двери, расположенные одна напротив другой. Юноша открыл дверь, за которой слышался звон кастрюль, вошел и остановился на пороге кухни, удивленный увиденным странным зрелищем.

В кухне перед огромным каменным очагом где под маленьким черным котелком ярко пылал огонь, стояла старуха в черном платье и в белом чепце, похожая на жрицу какого-то языческого культа, и громко проклинала невидимого собеседника, время от времени угрожающе вздымая кулаки. Она расхаживала взад и вперед перед огнем, то и дело яростно нанося по поленьям удары своими деревянными сабо. В конце концов она остановилась, сорвала с колпака над очагом висевшую там большую связку луковиц, запихнула ее всю целиком, даже не чистя, в котелок, затем с видимым облегчением уселась прямо на каменные плиты пола, обхватила руками колени, опустила голову и заплакала.

Услышав ее горький плач. Жиль подбежал и склонился над ней.

– Катель! Что с тобой? Почему ты плачешь?

Случилось несчастье?

Она подскочила от неожиданности и подняла на пришельца глаза, из которых струились слезы. Глаза ее были светлые, удивительной голубизны, но еще полные гнева.

– Святая Анна! – воскликнула она. – Тебя только здесь и не хватало! Откуда ты взялся, дрянной мальчишка? И в каком виде! Ты оборван, как вор, и грязен, как свинья! Ну же! Говори, откуда ты явился?

– Считай, что я упал с неба… А весь день лил дождь… Но ты не ответила, почему ты плачешь?

– Из-за Бога, конечно! А уж если ты Его последний подарок, то, значит, наш Господь что-то имеет против меня. Мне бы нужно исповедаться… Ну, вставай! Раздевайся! Принеси воды и вымойся!

Ты перепачкаешь мне всю кухню. А тебя еще отдали в учение, чтобы ты стал кюре… Хороший же кюре из тебя выйдет! Ты похож сейчас на Маэ!..

Забыв свои печали, Катель, сестра Розенны, принялась приводить Жиля в порядок, содрала с него остатки одежды, как шкурку с зайца, швырнула их с отвращением в угол, затем вымыла его теплой водой перед очагом. Помыв Жиля, Катель достала из большого сундука поношенную, но чистую одежду, принадлежавшую ранее зятю аббата Талюэ, виконту де Ланглю, и подаренную его женой, чтобы облагодетельствовать какого-нибудь бедняка. Юноша нарядился в старую охотничью куртку из сукна бутылочного цвета, украшенную медными пуговицами и большими отворотами на рукавах и на карманах, в короткие штаны толстого коричневого бархата с пряжками и в полосатые чулки, что ему очень шло. Пока Жиль переодевался, Катель рассказала ему наконец о причине своего гнева: ректор унес ужин, который она только что кончила стряпать, чтобы отдать его бедному рыбаку, чья жена произвела на свет восьмого ребенка.

– Он даже свои рубашки раздает! – возмущалась верная служанка. – Если бы госпожа, его сестра не заботилась о нем, он ходил бы с голым задом… Я уверена, что он самый бедный из всех наших ректоров. А здоровье у него не такое уж хорошее!

С легким сожалением об ужине, исчезнувшем как раз тогда, когда он был так голоден, что съел бы стол. Жиль кисло заметил:

– Так это ради его здоровья ты хочешь заставить его съесть лук с шелухой?

Эти слова возымели удивительное действие.

Разгневанная Катель набросилась на черный котелок, как стервятник бросается на свою жертву, сорвала его с треножника, на котором он висел, открыла окно и выплеснула на улицу его кипящее содержимое, даже не удостоверившись, нет ли там кого-нибудь. Потом она швырнула котелок в чан для мытья посуды и вытерла руки о передник, пробормотав:

– Мне стыдно за себя! Но я так рассердилась…

Жиль от души рассмеялся.

– Я могу тебя понять, – сказал он. – Но теперь вовсе нет никакого обеда, а я так голоден, что мне жаль и лука!

– Не нужно жалеть! У меня… У меня еще припасено кое-что на подобный случай. Вы получите блины, овсянку, а может быть и…

Тут Катель вдруг умолкла, так как послышался скрип двери. Она плотно сжала губы, будто боясь выдать государственную тайну, и бросилась к своему самому большому котлу, куда немедленно всыпала чуть ли не целый буасо овсяной муки.

Послышались тяжелые шаги, они приближались, слышно было, как человек слегка волочит ноги по камням прохода, что указывало на сильную усталость.

Увидев входящего в комнату своего крестного, закутанного в черную, отяжелевшую от дождя пелерину. Жиль подумал, что аббат сильно переменился со Дня всех святых. В свои сорок три года аббат Венсан-Мари де Талюэ-Грасьоннэ выглядел гораздо старше. Годы уже слегка согнули его, а лицо, выделяющееся между черной сутаной и белым париком, с тонкими чертами, открытое и всегда приветливое, носило следы беспрестанных трудов и было очень усталым.

– Погода опять переменилась, моя добрая Катель! – мягко вздохнул он, отряхивая воду. – Ветер принес нам дождь…

Тут он осекся на полуслове, разглядев вырисовывающийся на огненном фоне очага силуэт ожидающего его человека. Его светлые глаза округлились от удивления, и он с некоторым беспокойством спросил:

– Ты здесь? Но почему? Что случилось? Ты получил плохие новости? А твоя мать, она…

Жиль поклонился, как поклонился бы королю.

– Если я и получил плохие новости, то они касаются лишь меня одного, господин аббат. Моя мать чувствует себя хорошо, смею надеяться. Прошу простить меня, что я приехал к вам, не предупредив заранее.

– Ты же знаешь, мой мальчик, что тебе не нужно предупреждать, что дом всегда открыт для тебя… особенно если, как я догадываюсь, ты должен сказать мне что-то важное.

– Вы правы, – ответил Жиль. – Я должен сказать вам нечто важное, но, думаю, это не будет для вас сюрпризом.

Аббат Талюэ покивал головой, явно озабоченный еще больше.

– Ну, что же! Пойдем в мою комнату, пока Катель занимается стряпней…

Они вышли из кухни, где продолжающая что-то бормотать Катель уже принялась расставлять приборы, и поднялись на верхний этаж, на лестничную площадку которого выходили двери комнат, занимаемых ректором и его викариями. Трое викариев обитали тут постоянно, а четвертый, аббат Дюпарк, был назначен для служения в деревушке Сен-Жиль, где и поселился в отведенном для него доме.