Открывшаяся перед ними комната была чуть менее мрачной благодаря пламени горевших в камине веток дрока, однако рваные обои с узорами из листьев аканта свисали со стен причудливыми клочьями, а массивная по старинной моде кровать с дубовыми колонками по углам, придававшими ей вид некоего пустынного храма, была застлана дырявыми простынями и чинеными покрывалами, среди которых терялось худое тело умирающего.
Жиль с трудом узнал в нем человека, которого он видел в церкви в День всех святых. Освобожденный от своего белого парика, надетого теперь на деревянную болванку над камином, барон казался почти совсем лысым, и его длинный красный нос подчеркивал трагическую худобу лица.
Веки в фиолетовых жилках туго обтягивали шары глазных яблок, а из открытого рта, где виднелся одинокий зуб, слышался хрип. Склонившийся над изголовьем больного человек в темной одежде, с близорукими глазами, спрятанными за очками в железной оправе, выстукивал худую грудь старика, хмуря при этом брови.
При появлении аббата в полном облачении врач разогнул спину, затем со вздохом преклонил колени.
– Вы пришли вовремя, аббат! – произнес он с горечью. – Что же до меня, то я опоздал…
Аббат Талюэ взглянул на врача, затем на умирающего и снова на врача:
– Как же случилось, что он ни разу не позвал вас, мой друг?
Доктор Гильевик пожал плечами:
– Ответ вы найдете, посмотрев вокруг. Он был беден, но горд. Я бы лечил его без всякой платы, и он это знал. В его глазах это и было достаточной причиной, чтобы не звать меня на помощь.
Теперь же он принадлежит вам.
– Боюсь, ненадолго, – ответил аббат Талюэ. – Нужно поспешить…
Пока старая Маржанна расставляла все необходимое для причащения умирающего, а аббат читал молитвы, обычно читающиеся над человеком, находящимся при смерти. Жиль пожирал глазами умирающего, продолжая произносить полагающиеся слова молитвы.
Это уже была лишь тень человека, его видимость: немного кожи, натянутой на скелет, который, казалось, уже более не содержит внутри никаких органов тела. Однако это тело, почти уже не существующее, способствовало когда-то появлению на свет другого, которого он не мог вырвать из своей памяти, тела юной девушки, светящегося от дьявольской жизненной силы, но и пронизанного нежностью. Жюдит была плоть от лежащей сейчас перед Жилем убогой плоти. Как только такое могло произойти?
Он с такой ясностью представил себе образ Жюдит, что почти не был удивлен, когда она внезапно появилась в темном проеме двери, похожая на портрет, оживленный силой магии. За ней был виден силуэт монахини, но она осталась за дверью.
Жюдит издала горестный крик и стремительно бросилась к кровати, оттолкнув священника, не успевшего отойти в сторону, да она его и не заметила. Она упала на колени, как падает раненое животное, с такой силой, что паркет загудел от удара, взяла в свои руки безжизненную руку отца, лежащую на простынях, и застонала.
– Отец! Отец! Что с вами?.. Ответьте мне, отец! Умоляю, ответьте! Не умирайте! Не оставляйте меня… Сжальтесь же, скажите хоть слово.
Ответьте мне, отец!
– Он не может ответить вам, дитя мое, – прошептал аббат, наклонившись к ее уху. – Вооружитесь мужеством…
– Но ведь он не умер! Он дышит, я вижу!
– Это верно, но он вас более не слышит. Помолимся же вместе… Это все, что мы можем сделать для него…
Однако Жюдит не пожелала молиться. Гибким, сильным движением она поднялась с колен, и в желтом свете зажженных Маржанной свечей Жиль увидел, что в ее черных глазах блеснул гневный огонь.
– Почему я ничего не знала? Почему мне ни о чем не сказали? – спросила она, не стараясь говорить тише. – Я думала, что отец здоров, только немного устал от прожитых лет. А сегодня вечером пришли сказать мне, что он умирает, что я должна поспешить. Разве некому было позаботиться о нем?
Ее взгляд, ее голос обвиняли. Тогда вмешался, и довольно резко, доктор Гильевик:
– Вам ничего не сказали по той причине, мадемуазель, что никто ничего и не знал. Даже мы… Ваш отец запретил говорить кому бы то ни было о своем состоянии… Вы знаете сами, какого замкнутого, скрытного нрава он был…
– А вы, вы же знали, насколько мы бедны!
Мой отец не был замкнутого нрава, как вы говорите, нет, он был горд! Он предпочел умереть, чем позвать на помощь. А поскольку он не выходил из дому и не принимал никого, никто и не поинтересовался, что же с ним происходит. Будь он богат, весь город толпился бы у его дверей, стоило бы ему только чихнуть!..
– Горе помутило ваш разум. Нельзя же взламывать двери, которые сам хозяин отказывается отворить, а ваш отец не хотел никого видеть. Он уклонялся от визитов под любым предлогом, даже от визитов ректора. И вы не можете упрекать аббата, который всю жизнь свою проводит в самых нищих домах, в том, что он пренебрег домом вашего отца, потому что он беден!
Губы девушки искривились, будто в рот ей попало что-то горькое. Она пожала плечами.
– Визиты из милости! Разве вы не понимаете, что они могли лишь внушить отвращение? С ним, потомком Сен-Мелэнов, славой Бретани, стали бы обращаться как с покалеченным матросом или с рабочим, изнуренным тяжелым трудом?! С отвратительной признательностью он стал бы выслушивать снисходительные речи, принимать еду, оставленную как бы случайно на краю стола?! Принимать в подарок шарфы из серой шерсти, которые вяжут зимними вечерами, поедая блины и рассказывая городские сплетни, получать к Рождеству мелкую монету?! Не об этом я вам говорю! Я говорю о тех визитах, которые наносят друзьям, равным во всем. Я говорю о дружбе, горячей, настоящей, внимательной, о дружбе, которая распознает смерть, таящуюся в утомленном взгляде. Такую дружбу он бы не отверг!
Но вы – вы оставили его в одиночестве, полном ужаса, наедине с этой полоумной старухой, которая верит в существование фей и злых корриганов и во всем видит козни дьявола! О, как я вас ненавижу! Как я вас ненавижу! Всех! Всех!..
Рыдание оборвало ее горестный крик, и Жюдит залилась слезами. Она дрожала, как лист на ветру, близкая к истерике, и ее пронзительный голос эхом разносился в стенах комнаты. Тогда доктор подошел к ней и дважды спокойно дал ей пощечину, затем схватил ее в охапку и принудил сесть на единственный стул, на который она упала, как мешок, сотрясаемая судорожными рыданиями.
– Пусть мне принесут немного воды, – проворчал доктор. – А вы, аббат, заканчивайте ваше дело. Эта сцена непристойна.
Аббат Талюэ кивнул и грустно улыбнулся.
– О, думать о приличиях, когда страдаешь…
Бедняжка не помнит себя от горя. Поймите же, она не понимает сама, что говорит. Впрочем, в ее словах, может быть, и есть доля истины… Мы должны были попытаться открыть эту столь крепко запертую дверь. Боюсь, что мы пренебрегли нашим долгом милосердия.
– Не старайтесь взвалить на себя вину за ошибку, которой вы не совершали, аббат. Вы знали барона так же хорошо, как и я сам! Если бы мы силой вошли в эту дверь, то он швырнул бы в нас тем, что оказалось бы у него под рукой. Он даже в церковь никогда не ходил, кроме как на Пасху и на Рождество! Если бы не преданность бедной Маржанны, которую его дочь называет полоумной, он мог бы умереть в одиночестве, так что никто бы и не заметил, и труп его мог бы пролежать здесь пару недель. Пусть только не говорят нам, что его образ жизни – неожиданность… даже для его дочери, которая живет в своем монастыре и думает, кажется, что все прекрасно в этом лучшем из миров.
Вопреки ожиданиям, Жюдит никак не отреагировала на слова доктора. Казалось, что она их вовсе не слышала. Она бессильно сидела на стуле, сжавшись в комок, закрыв лицо руками, и тихо плакала.
Вздохнув, аббат снова подошел к кровати и продолжил прерванное перед тем священнодействие. Ему пришлось тряхнуть Жиля, чтобы тот снова преклонил колена. Жиль был до глубины души взволнован мучительной сценой и страданиями девушки и пристально смотрел на нее, испытывая тягостное чувство беспомощности…