Хейген утвердительно кивнул. Нет, он в ту пору еще не знал по-настоящему, как велико могущество дона. По-настоящему он этого не знал еще целых десять лет, покуда не принял на себя обязанности consigliori, когда заболел Дженко Аббандандо. И все же он утвердительно кивнул тогда и твердо встретил взгляд дона Корлеоне.

— Я хотел бы у вас работать так же, как работают ваши сыновья, — сказал Хейген.

Иначе говоря — с безоговорочной преданностью, безоговорочным признанием верховной родительской власти дона. И дон впервые с того дня, как Хейген переступил порог его дома, выказал своему приемышу отцовскую ласку — недаром о его умении понять человека уже тогда слагались легенды. Он быстро притянул Хейгена к себе, обнял и после этого обращался с ним почти как с родным сыном, хоть изредка и напоминал ему — или себе, как знать:

— Том, никогда не забывай своих родителей.

Да разве Хейген мог забыть? Его мать, рохля, да еще и с придурью, от общей вялости не обнаруживала ни малейшего чувства к детям, хотя бы ради вида. Отца Хейген не переносил. Самое страшное, что мать перед смертью ослепла: Том воспринял свою глазную болезнь как удар зловещей судьбы. Он был уверен, что тоже лишится зрения. Потом умер отец, и что-то странным образом надломилось в одиннадцатилетнем мозгу Тома Хейгена. Точно загнанный зверек, он шастал по улицам в ожидании своей погибели до того достопамятного дня, когда на него, спящего, наткнулся в углу подъезда Санни и привел к себе домой. Но из года в год потом его преследовал ночами один и тот же страшный сон — что он ослеп, как его мать, и вырос, и бродит слепцом с протянутой рукой, выстукивая дорогу палкой, а следом плетутся его слепенькие дети и просят милостыню, дробно стуча по тротуару своими короткими палками. Он вскакивал, и в этот первый миг полуяви-полусна лицо дона Корлеоне всплывало перед ним — и на душе у него становилось спокойно…

Дон потребовал, чтобы первые три года он занимался не только делами семьи Корлеоне, но и обычной частной практикой. Впоследствии опыт, приобретенный таким образом, оказался поистине бесценен; кроме того, за это время у Хейгена исчезли последние сомнения, стоит ли ему работать у дона Корлеоне. Потом он еще два года проходил выучку, служа в известнейшей фирме адвокатов-криминалистов, где у дона имелись кой-какие связи. Занимаясь уголовным правом, он проявил, по общему признанию, незаурядные способности. И когда окончательно перешел на службу к дону Корлеоне, тот после, за все шесть лет, ни разу не нашел причины к нему придраться.

С тех пор как на Хейгена были возложены временно обязанности consigliori, другие крупные сицилийские кланы стали отзываться о семействе Корлеоне пренебрежительно — «ирландская шатия». Хейгена это позабавило. Однако это же с несомненностью показывало, что для него нет надежды со временем сменить дона и возглавить семейный концерн. Впрочем, какая разница? Он никогда и не ставил себе такой цели, это было бы с его стороны «неуважением» к благодетелю и его кровной родне.

Когда самолет сел в Лос-Анджелесе, было еще темно. В гостинице Хейген взял свой ключ, принял душ, побрился, постоял у окна, глядя, как над городом занимается заря. Он заказал себе в номер завтрак и свежие газеты и в ожидании встречи с Джеком Вольцем, назначенной на десять утра, передохнул. Добиться этой встречи оказалось неожиданно легко.

Накануне Хейген звонил по телефону всесильному Билли Гоффу из профсоюза работников кино. Памятуя о наставлениях дона Корлеоне, он просил Гоффа устроить ему назавтра свидание с Джеком Вольцем и намекнуть при этом Вольцу, что, если Хейген останется недоволен исходом беседы, на киностудии возможна забастовка. Гофф позвонил через час. Встреча состоится в десять утра. Намек насчет забастовки Вольц понял, но это на него как будто не произвело впечатления.

— В случае, если дойдет до дела, мне надо будет переговорить с доном лично, — прибавил Гофф.

— Если дойдет до дела, он с вами сам переговорит, — сказал Хейген. И таким образом избежал необходимости связывать себя обещаньями.

В том, что Гофф столь охотно идет навстречу желаниям дона, он не видел ничего удивительного. Строго говоря, вотчиной Корлеоне считался Нью-Йорк, но ведь недаром дон Корлеоне обрел силу в те дни, когда стал оказывать помощь профсоюзным лидерам. Многие из них были у него в долгу и поныне.

А вот то, что встреча назначена на десять утра, — это был дурной признак. Значит, он стоит первым в списке посетителей и не будет приглашен на ленч. Значит, Вольц счел его мелкой сошкой. Стало быть, Гофф не пригрозил ему как следует — наверное, сам получает от Вольца взятки. Все же, думал Хейген, порой делам семейства Корлеоне идет в ущерб привычка дона держаться в тени — посторонним мало что говорит его имя.

Догадки Хейгена подтвердились. Вольц добрых полчаса держал его в приемной. Ну что ж, невелика беда. В приемной было очень шикарно, очень удобно, а напротив Хейгена на лиловом диванчике сидела девочка такой красоты, каких он не видел в жизни. Лет, должно быть, двенадцати, не больше, одетая как взрослая, скромно, хотя и дорого. У девочки были немыслимо золотистые волосы, глубокие и густо-синие, как море, громадные глаза, свежий, алый, как малина, ротик. Рядом сидела женщина, по-видимому ее мать, которая пыталась заставить Хейгена отвести глаза, глядя на него в упор с таким ледяным высокомерием, что впору размахнуться и влепить ей пощечину… Ангелочек-девочка под присмотром дракона-маменьки, подумал Хейген, перехватив холодный немигающий взгляд.

Наконец вышла полная, очень элегантная дама средних лет и повела его сквозь анфиладу комнат в кабинет продюсера. Вокруг все ласкало глаз: и обстановка, и внешний вид людей, сидящих за работой. Хейген усмехнулся. Все это горе-ловкачи, которые мечтают пролезть в кино и для того пошли сюда на службу, но кончится тем, что большинство из них застрянет тут на всю жизнь, а кое-кто, поняв, что потерпел неудачу, вернется в свое родное захолустье.

Джек Вольц был рослый мужчина мощного сложения, с тяжелым животом, почти незаметным под безупречного покроя костюмом. Хейген знал его историю. Десятилетним мальчишкой он откатывал в Ист-Сайде порожние пивные бочки, торговал на улицах с лотка. В двадцать лет помогал отцу выжимать все соки из работниц швейной мастерской. В тридцать уехал из Нью-Йорка на Запад, открыл дешевый кинотеатр и начал финансировать фильмы. В сорок восемь лет он стал первым среди королей Голливуда, неотесанный, как и в молодости, ненасытно женолюбивый — лютый волк в беззащитном стаде юных кинозвездочек, отданных ему на расправу. К пятидесяти годам он сделал из себя другого человека. Стал брать уроки правильной речи, научился у своего камердинера-англичанина, как надо одеваться, у своего дворецкого, тоже англичанина, — как держаться в обществе. Овдовев, он женился на актрисе с мировым именем, красивой женщине, которая не любила свою работу. Сейчас ему перевалило за шестьдесят, он был членом президентского Консультативного совета и основал многомиллионный именной фонд содействия развитию киноискусства. Его дочь вышла замуж за английского лорда, сын взял в жены итальянскую принцессу.

Его последней страстью, как о том угодливо растрезвонили на всю Америку репортеры, был собственный конный завод, на который он за один только прошлый год истратил десять миллионов долларов. Он произвел сенсацию, когда за неслыханные деньги — шестьсот тысяч долларов — купил знаменитого английского жеребца по кличке Хартум и объявил, что непревзойденный рысак больше не выйдет на беговую дорожку, а будет оставлен на племя исключительно для его конюшен.

Хейгена он встретил учтиво, сведя свое гладко выбритое, покрытое замечательным ровным загаром лицо в гримасу, изображающую улыбку. Несмотря на все затраты, на все усилия лучших косметологов, годы давали себя знать: это лицо как будто сшили из отдельных лоскутов дубленой кожи. Однако движения его были полны живости — от него, как от дона Корлеоне, тоже исходило ощущение, что он самовластно повелевает миром, в котором живет.