— Служат те, кто получает жалованье, — возразил де Лорш, — а я его не получал. Нет! Я приехал к крестоносцам только в поисках приключений да рыцарский пояс хотел добыть, — ты знаешь, я получил его из рук польского князя. Долгие годы провел я в этой стране и понял, на чьей стороне правда, а когда вдобавок женился и остался здесь жить, то как же мне было идти против вас? Я уже здешний, ты только послушай, как я научился вашему языку, я даже свой начинаю уже забывать.
— А твои гельдернские поместья? Я слыхал, ты родич тамошнего герцога и владетель многих замков и деревень?
— Свои владения я уступил родичу, Фулькону де Лоршу, который заплатил мне за них. Пять лет назад я был в Гельдерне и привез оттуда большие деньги, на которые приобрел поместья в Мазовии.
— А как же ты женился на Ягенке из Длуголяса?
— Ах! — ответил де Лорш. — Кто может разгадать женщину? Она всегда насмехалась надо мной, а когда мне это наскучило и я объявил, что с горя поеду на войну в Азию и больше никогда не вернусь, она вдруг расплакалась и сказала: «Тогда я пойду в монастырь». Услышав эти слова, я упал к её ногам, а спустя две недели плоцкий епископ обвенчал нас в костёле.
— А дети у вас есть? — спросил Збышко.
— После войны Ягенка собирается ко гробу вашей королевы Ядвиги, чтобы испросить её благословения, — со вздохом ответил де Лорш.
— Вот и отлично. Это, говорят, верное средство, и в таких делах нет лучше заступницы, чем наша святая королева. Через несколько дней решительная битва, а там будет мир.
— Да.
— Но крестоносцы почитают тебя, верно, изменником.
— Нет! — сказал де Лорш. — Ты знаешь, как я блюду рыцарскую честь. Сандерус, по поручению плоцкого епископа, ездил в Мальборк, и я послал с ним письмо магистру Ульриху, в котором отказался от службы и изложил причины, по которым перехожу на вашу сторону.
— Сандерус! — воскликнул Збышко. — Он говорил, что ему опротивела колокольная медь и что в нём проснулась страсть к железу; это мне удивительно, он всегда был труслив, как заяц.
— Сандерус, — ответил господин де Лорш, — только тогда имеет дело с железом, когда бреет меня и моих оруженосцев.
— Ах, вот как! — воскликнул, развеселившись, Збышко.
Некоторое время они ехали в молчании, затем де Лорш поднял глаза к небу и проговорил:
— Позвал я вас на ужин, но, пока мы доедем, будет, наверно, завтрак.
— Луна ещё светит, — ответил Збышко. — Едем.
И, поравнявшись с Мацьком и Повалой, они поехали дальше вчетвером по широкой лагерной улице, какую по приказу военачальников всегда вешили между шатрами и кострами, чтобы оставался свободный проезд. Рыцарям надо было проехать вдоль всего лагеря, чтобы добраться до стоявших на другом его конце мазовецких хоругвей.
— С той поры как Польша стоит, — промолвил Мацько, — не видывала она ещё такого войска, сюда стеклись люди со всех концов земли.
— Ни одному королю не выставить такого войска, — поддержал его де Лорш, — ибо ни один из них не правит такой могучей державой.
А старый рыцарь обратился к Повале из Тачева:
— Сколько, вы говорите, хоругвей привел князь Витовт?
— Сорок, — ответил Повала. — Наших польских с мазурами пятьдесят, но наши не так велики, как у Витовта, у него под одной хоругвью служат иногда несколько тысяч человек. Да! Слыхали мы, будто магистр сказал, что эта голытьба не мечами, а ложками ловчей орудует; дай-то Бог, чтобы в недобрый для крестоносцев час он молвил, думаю, что обагрятся их кровью литовские сулицы.
— А что это за люди, мимо которых мы сейчас проезжаем? — спросил де Лорш.
— Это татары, их привел данник Витовта, Саладин.
— А как они дерутся?
— Литва умеет с ними воевать и много их покорила, потому им и пришлось выступить на эту войну. Но западным рыцарям с ними тяжело, при отступлении они страшнее, чем в бою.
— Посмотрим на них поближе, — предложил де Лорш.
И рыцари подъехали к кострам, у которых виднелись люди с совершенно голыми до плеч руками, одетые, невзирая на летнюю пору, в тулупы без рукавов овчиной наружу. Большая часть их спала прямо на голой земле или на мокрой соломе, от которой от жара поднимался пар; но многие сидели на корточках у пылающих костров; некоторые коротали часы ночи, гнуся дикие песни, при этом они подыгрывали себе, постукивая лошадиными цевками, которые издавали странные, неприятные звуки; иные играли на бубенцах или перебирали пальцами натянутые тетивы луков. Многие выхватывали прямо из огня дымящееся мясо и пожирали кровавые куски, дуя на них оттопыренными синими губами. Вид у татар был такой зловещий и дикий, что их скорее можно было принять не за людей, а за страшных лесных чудовищ. От костров поднимался едкий дым, пахнувший конским и бараньим жиром, который топился на огне; невыносимый чад шел от горелой шерсти и нагретых тулупов, и смердело свежесодранными шкурами и кровью. По другую сторону улицы стояли кони, оттуда несло лошадиным потом. Это несколько сотен коней поставили поближе для разъездов; выщипав всю траву под ногами, они кусались, пронзительно ржали и храпели. Конюхи усмиряли их, с криком стегая кнутами из сыромятной кожи.
Забираться сюда в одиночку было небезопасно, дикари отличались неслыханной свирепостью. Непосредственно за ними стояли почти такие же дикие бессарабы с рогами на головах, длинноволосые валахи, которые вместо панцирей закрывали грудь и спину деревянными досками с неуклюжими изображениями упырей, скелетов или зверей; дальше расположились сербы, лагерь которых сейчас погружен был в сон, а днем на постое, казалось, звучал как одна огромная лютня — столько было у сербов флейт, балалаек, дудок и других инструментов.
Пылали костры, а в небе из разрывов туч, которые рассеивал сильный ветер, смотрела яркая полная луна, и при свете её наши рыцари озирали лагерь. За сербами стояли несчастные жмудины. Реки жмудской крови пролили немцы, однако по первому призыву Витовта они поднимались на новые и новые битвы. И сейчас, словно предчувствуя, что скоро конец всем их бедам, они пришли сюда, проникнутые духом Скирвойла, одно имя которого приводило немцев в трепет и ярость. Костры жмудинов горели рядом с кострами литвинов — это был один народ, с одинаковыми обычаями и языком.
При въезде в литовский лагерь взорам рыцарей открылось мрачное зрелище. Два трупа висели на сколоченной из бревен виселице; ветер раскачивал их, кружил, трепал и подкидывал с такой силой, что перекладины виселицы жалобно скрипели. Почуяв трупы, кони захрапели и присели на задние ноги, а рыцари набожно перекрестились.
— Князь Витовт, — сказал Повала, когда они миновали виселицу, — был у короля, когда привели этих преступников, и я в ту пору был при короле. Наши епископы и вельможи ещё раньше жаловались, что литвины на войне очень свирепствуют и не щадят даже костёлов. И вот когда привели этих бедняг (это были знатные бояре, но они совершили святотатство), князь так разгневался, что на него страшно было глядеть, он приказал им самим повеситься. Несчастные сами должны были поставить себе виселицу и сами повесились, при этом они ещё подгоняли друг дружку: «Живей, а то князь ещё пуще разгневается!» Теперь все татары и литвины в страхе, они не смерти боятся, а княжеского гнева.
— Да, да, я помню, — сказал Збышко, — когда король разгневался на меня в Кракове за Лихтенштейна, молодой князь Ямонт, приближенный короля, тоже советовал мне самому повеситься. Он от чистого сердца дал мне этот совет, хоть я за это вызвал бы его на бой на утоптанной земле, когда бы мне не собирались и так отрубить голову.
— Князь Ямонт теперь уже держится рыцарских обычаев, — заметил Повала.
Беседуя таким образом, они миновали огромный литовский лагерь и три отборных русских полка, из которых самым многочисленным был смоленский, и въехали в польский лагерь. Здесь стояло пятьдесят хоругвей — ядро и вместе с тем головная колонна всей армии. Доспехи у поляков были лучше, кони рослей, рыцари тоже были лучше обучены и ни в чем не уступали западным. Избалованных воителей Запада шляхтичи превосходили и физической силой, и способностью переносить голод, холод и ратный труд. Обычаи их были проще, панцири грубее, но закал крепче, а их презрению к смерти и беспримерной стойкости в бою даже в те времена не раз удивлялись приезжавшие издалека французские и английские рыцари.