Выйдя из раздевалки и миновав автоматы с газировкой и шезлонги в садике спортклуба, они направились к американскому бару неподалеку от Брансьона. Им необходимо было место, достойное их матча, награда за усилия.

— Тьери Блен.

— Николя Гредзински, очень приятно.

Они пожали друг другу руки и уселись на высокие табуреты с видом на мириады бутылок, расставленных на трех уровнях. Бармен поинтересовался, что они желают выпить.

— Рюмку водки, ледяной, — не задумываясь ответил Блен.

— А вам?

Дело в том, что Гредзински никогда не знал, что выбрать в кафе, а тем более в баре, куда он вообще не заходил. Но игра породила в нем странную смелость и чувство причастности, поэтому он радостно заявил бармену:

— То же самое.

На этом «том же самом» стоит остановиться на минутку, потому что Гредзински, несмотря на далеких предков-поляков, никогда не пробовал водки. Иногда под то или иное блюдо он выпивал бокал вина, иногда бутылочку пива, чтобы освежиться после рабочего дня, но, если можно так выразиться, у него не было никакого романа с алкоголем. Только энтузиазм и эйфория матча могут объяснить это «то же самое», которое удивило его самого.

Ни для одного из них теннис не был настоящей страстью, но никакой другой спорт не доставлял им столько удовольствия. Облокотившись на стойку бара, они перебирали имена любимых игроков. Очень быстро сошлись на том, что Бьорн Борг — лучший теннисист всех времен и народов, как бы ни относиться к его игре,

— А его уникальный список наград — лишь самое малое тому подтверждение, — говорил Блен. — Достаточно увидеть, как он играет.

— Эта тишина, когда он появлялся на корте, вы помните? Это носилось в воздухе и уже не оставляло ни малейших сомнений в исходе матча. И он это знал, это читалось у него в глазах — но противник мог попытать счастья.

— Ни один зритель не задавался вопросом, в хорошей ли он форме, восстановился ли после предыдущей игры, не болит ли у него плечо или нога. Борг был тут, со своей тайной, которая, как любая настоящая тайна, исключала нескромные взгляды.

— Боргу не нужен был счастливый случай. Борг просто исключал возможность случайности.

— Необъяснимая тайна — это его угрюмость, какая-то неизъяснимая грусть в его глазах.

— Я бы не назвал это грустью, скорее, наоборот, безмятежностью, — ответил Гредзински. — Совершенство может быть только безмятежным. Оно исключает эмоции, драмы и, конечно, юмор. А может быть, его чувство юмора состояло в том, чтобы выбить из рук противника последнее оружие, которым можно защищаться. Когда его пытались представить машиной, посылающей мячи в конец корта, он начинал играть на редкость жестко.

— Встреча Борга с лучшим в мире подающим? Да он начнет с того, что навяжет ему игру всухую, всю из эйсов!

— Борг ищет слабое место? Борг берет на измор? Если бы он только захотел, он мог бы ускорить дело, и у зрителей остался бы в запасе еще час, чтобы пойти посмотреть менее однообразный матч.

— Единственный проигрыш — и журналисты тут же заговорили о закате его карьеры!

— Второй финалист после Борга мог выиграть любой турнир. Быть номером два после него — значит быть первым в глазах публики.

Они замолчали, поднеся к губам маленькие запотевшие рюмки. Блен машинально выпил большой глоток водки.

Гредзински, без подготовки, не имея никакого опыта в подобном деле, надолго задержал жидкость во рту, чтобы дать ей проявиться до конца, пополоскал, чтобы почувствовали все сосочки, обрушил потрясение в горло и прикрыл глаза, чтобы остановить жжение.

Это мгновение показалось ему божественным.

— Только одна тень омрачает карьеру Борга, — сказал Блен.

Гредзински снова почувствовал себя в состоянии принять вызов:

— Джимми Коннорс?

Блен опешил. Он задал риторический вопрос, заранее зная ответ. Но это был его ответ, субъективное мнение, причуда, чтобы вывести из себя так называемых специалистов.

— Как вы догадались? Ведь именно его я имел в виду!

И словно это было еще возможно, простое упоминание Джимми Коннорса воодушевило их почти так же, как водка.

— Можно ли любить одну вещь и ее полную противоположность?

— Вполне, — ответил Гредзински.

— Тогда можно сказать, что Джимми Коннорс — полная противоположность Бьорну Боргу, как вы считаете?

— Коннорс — неуравновешенный псих, это энергия хаоса.

— Борг был совершенством, Коннорс — изяществом.

— А совершенству частенько не хватает изящества.

— А эта всегдашняя готовность выкладываться на каждом мяче! Эта фантазия в победах и красноречие в проигрышах!

— А дерзость в безнадежных ситуациях! А изящество провалов!

— Как объяснить то, что все болельщики мира были у его ног? Его обожали на Уимблдоне, его обожали на Ролан Гарросе, его обожали на Флешинг Мидоу, его обожали всюду. Борга не любили, когда он выигрывал, а Коннорса любили, когда он проигрывал.

— А помните, как он кидался вверх, чтобы ударить по мячу, когда тот еще был далеко?

— Из приема подач он сделал оружие более грозное, чем сами подачи.

— Его игра была антиакадемической, даже антитеннисной. Точно он с самого раннего детства во всем пытался противоречить своим учителям.

— Мы любим тебя, Джимбо!

Они чокнулись за здоровье Коннорса и еще разок — за Борга. И замолчали, каждый думал о своем.

— Мы с вами, конечно, не чемпионы, Тьери, но у каждого из нас есть свой стиль.

— Иногда даже немного блеска.

— Этот крученый удар слева был у вас всегда? — спросил Гредзински.

— Сейчас он уже не тот.

— Я бы хотел научиться такому.

— Ваши ускорения гораздо опаснее.

— Может быть, но в вашем крученом ударе слева есть что-то надменное, что меня всегда привлекало. Ужасный ответ всем этим нахалам, удар, который подрезает крылья самым дерзким.

— Я его просто-напросто украл у Адриано Панатты, Ролан Гаррос 1976 года.

— Как можно украсть удар?

— С изрядной долей претензии. В пятнадцать лет не сомневаешься ни в чем.

— Ну, не только это, надо еще быть безмерно талантливым.

— Так как с этим мне не повезло, то с меня сошло семь потов. Я забыл все остальные удары, чтобы отработать этот крученый удар слева. Я проиграл большинство матчей, но каждый раз, когда мне удавался этот удар, противник был сражен наповал, такого он никак не ожидал, и эти пять секунд я был чемпионом. Сейчас он почти исчез — практики не хватает, но остались приятные воспоминания.

— Знаете, он появляется снова, и когда соперник меньше всего этого ждет, уж поверьте мне!

Гредзински почувствовал, как странная расслабленность растекается по всему телу, и, заглянув в этот момент в свою рюмку, обнаружил, что она пуста. Что-то вроде просвета в постоянно облачном небе, каким оно всегда было над ним. Гредзински не был несчастен, но его естественным состоянием было беспокойство. Давным-давно он привык к тому, что каждое утро по дороге на работу его поджидает чудовищный монстр тревоги, которого может успокоить только лихорадочная деятельность, и то ненадолго. Каждый день Николя старался отыграть у своей тревоги хоть пару минут, чтобы насладиться ими перед сном. Но сегодня вечером ему казалось, что он находится именно там, где ему хочется, и настоящее его вполне устраивало, и запотевшая рюмка ледяной водки сделала свое дело. Он сам удивился, когда заказал вторую, и обещал себе растянуть ее, насколько возможно. Дальше — больше: произнесенные им слова принадлежали именно ему, его мысль не встретила никаких помех на своем пути, и то, о чем рассказывал Блен, вызвало у него странное воспоминание.

— Эта история о пяти секундах счастья, в ней есть нечто прекрасное и трагическое одновременно, так я лучше понял этот удар. Я пережил нечто подобное, когда мне было лет двадцать пять. Я снимал квартиру на пару с учительницей музыки, и чаще всего — слава тебе, господи! — она давала уроки, пока меня не было. Ее пианино было центром всего — нашей гостиной, наших разговоров, нашего времяпрепровождения, потому что мы организовывали его вокруг инструмента. Временами я его ненавидел, а иногда — вот ведь парадокс! — ревновал к ученикам, которые прикасались к нему. Даже самые никудышные из них могли извлечь из него что-то, а я нет. Я был бездарен.