Поначалу Блен был благожелателен, выслушивал их наивные рассуждения и даже завидовал тому, что они рискнули делать то, на что не отважился он сам — так он воздавал им по заслугам, ведь он был их первым зрителем. Но теперь его уже не занимали творческие проблемы в округе, и когда кто-то входил в его мастерскую, он с трудом подавлял зевоту. Он ожесточился и не склонен был больше выслушивать излияния. Иногда ему хотелось расквитаться хотя бы с одним из них за всех остальных, упиваясь его стилистической бедностью, донести на него в комитет по надзору за хорошим вкусом, выставить на посмешище. В итоге он оставался любезным, льстивым — надо же было как-то жить. Невозможно признаться в этом Надин, она была одной из них. Именно так они и познакомились. Огромная фотография, которой она жутко гордилась — это было видно по глазам, когда она доставала ее из папки для рисунков. Серые силуэты, встречающиеся на проспекте, полное безразличие, пустая скамейка на заднем плане. Метафора, аллегория, современная жизнь, отчуждение, интимистская недодержка и т.д.
— Очень красиво. И печать хорошая.
— Спасибо. Что бы вы мне посоветовали?
— А какая у вас обстановка?
Он часто задавал этот вопрос, без малейшего подвоха, но на этот раз он позволил себе заговорщицкую, несколько двусмысленную, почти обидную улыбку.
— То есть… я хочу сказать… в каких тонах оформлена ваша квартира?
Она ответила еще более заговорщицким тоном, Тьери даже показалось, что сейчас она предложит ему пойти взглянуть.
— Все черно-белое, как на моих фотографиях.
Она говорила правду, он быстро в этом убедился. Это было пять лет назад. Сейчас они жили в трехкомнатной квартире на улице Конвансьон, она работала ассистенткой кардиолога, а Тьери продолжал делать рамы к ее фотографиям для выставки, которую галерейщик откладывал каждый месяц. Со временем Блен стал гораздо больше ценить ее саму, чем ее работу, в чем не решался ей признаться. По идее, удовольствия, которое Надин получала от фотографии, должно быть достаточно, но Тьери трудно привыкнуть к мысли, что она не настоящий фотограф, так же как он не настоящий багетчик.
Тьери мог бы всю оставшуюся жизнь играть в эту игру, придавая выразительность талантам своих соседей, но это раздвоение его существования чем дальше — когда перспектива пенсии стала уже не просто вымыслом футуриста, тем дороже ему обходилось.
Управленец из Тьери был никудышный. Он бы уже давно закрыл свою лавочку, если бы не встретил ту, что смогла навести порядок в его книгах, составлять бухгалтерские отчеты и заполнять налоговые декларации. Бри-жит управлялась с цифрами, как иные женщины вяжут. Она умела одновременно манипулировать калькулятором, записывать цифры и трещать о последнем фильме, который она посмотрела. Исправив ошибку в десять франков, она испускала такой вздох облегчения, словно выиграла чемпионат мира по шахматам. У нее была привычка повторять, что она «ничего не понимает в живописи», но при этом говорила о Матиссе своими словами, и каждый раз Тьери открывал для себя что-то новое. Он очень привязался к ней, она казалась ему забавной и цельной натурой. Кроме всего прочего, он любил подкалывать ее за «стародевические» замашки, которых она сама не сознавала. Сначала он называл ее Мадемуазель Брижит, потом просто Мадемуазель, и это породило меж ними странную близость. Но несмотря на ее китайские атласные платья с разрезом на боку, подвигавшие Тьери на несколько вольные замечания, он никогда не смотрел на нее как на женщину. Время от времени ему казалось, что она жалеет об этом. Но он видел в ней лишь союзника.
— Скажите, Мадемуазель, вас никогда не привлекали живопись или коллажи?
— Мой талант — проценты. Это мой конек. Если бы у меня было хоть малейшее желание рисовать, я бы не колебалась ни секунды. Тут я с вами совершенно не согласна. Чем больше будет людей, которые самовыражаются — рисуют, пишут и разводят круги на воде, тем больше у нас будет возможности бороться против надвигающегося апокалипсиса. Каждый человек в душе художник, некоторые имеют наглость верить в это сильнее, чем другие. Когда я вижу, как сюда входит человек, несущий на плечах бремя Ван Гога, просто чтобы сделать рамку для цветной капусты, нарисованной гуашью, это меня трогает до глубины души.
— Меня тоже. Я даже начинаю бояться, что однажды он отрежет себе уши.
— Вы ведь хорошо играете в теннис? — спрашивает она, пожимая плечами.
— И что из этого?
— Как вы играете по отношению к Макинрою?
— Вы знаете, кто такой Макинрой?
— Только не надо делать из меня идиотку. И не уводите разговор в сторону. Если принять шкалу от одного до двадцати баллов — сколько вы дадите Макинрою?
— Семнадцать, восемнадцать.
— А самому себе?
— Ну, от одной второй до единицы.
— И при этом вы не бросаете играть в теннис? Вы понимаете, что мадам Комб со своими автопортретами гораздо ближе к Рембрандту, чем вы к Макинрою? И знаете почему? Потому что она никогда не видела автопортрета Рембрандта. Она ведет себя непосредственно, много работает, и ей необходимо то, что она делает. У Рембрандта был толстый нос и двойной подбородок, но он воспроизводит не только свои черты, он ищет другую истину. И наша милейшая мадам Комб работает именно в этом направлении, ею движет не нарциссизм, просто она использует единственный сюжет, который всегда у нее перед глазами, — саму себя. И у вас хватит наглости сказать ей, что она тратит свое время впустую?
В те дни, когда она приходила, Тьери нравилось сознавать, что она рядом — пока Брижит была в мастерской, тут ничего не могло случиться.
Часам к пяти он решил, что уже достаточно потрудился на сегодня, и стал приводить мастерскую в порядок. Продавщица из книжной лавки напротив зашла на чай и остатки шоколадного торта. Сосредоточенный на своем плане, он лишь кивал в ответ на ее панегирик о том, как прекрасно жить в тихом квартале посреди Парижа. Новый клиент положил конец их ритуальному чаепитию, и Тьери получил заказ: за два дня изготовить раму со стеклом для диплома за Первую премию по архитектуре.
Большую часть времени, когда клиенты оставляли его в покое, Тьери любил побездельничать, устроившись в кресле в глубине мастерской, предаваясь тем мечтам, которые он еще не успел похоронить. Все очень банально — немного восторгов, повседневность, оставляющая место для неожиданного, неужели он просил слишком многого? На пороге сорокалетия его пугало то, что остаток жизни он будет так же покорен судьбе. Не зная как, Тьери хотел бы посвятить свою драгоценную свободу чему-нибудь другому, но только не своим инструментам и деревянным рамкам, поработать с каким-нибудь более человечным материалом (неужели же то, что проходило через его мастерскую, представляло весь вид!), узнать секреты себе подобных, не спрашивая их разрешения. В последние несколько месяцев ему на ум часто приходила блондинка, играющая в теннис в Люксембургском саду. Она так разожгла его любопытство, что он пытался оказаться рядом, когда она выходила с корта. Искусно лавируя, Тьери удалось занять соседний столик в практически пустом кафе. Ему нравилось играть в шпиона, чтобы наблюдать — видеть и слышать ее — как можно ближе. До него долетали обрывки ее разговора с партнершей по теннису, и таким образом Тьери отведал странных, совершенно неизведанных ощущений и наконец добился, чего хотел — украл у нее всплеск личной жизни. Он представлял себе, что бы случилось, если бы он проник в жизнь этой женщины, открытия, которые он мог бы совершить, а потом его воображение разыгралось, и он ощутил ликование, которое ему самому показалось несколько подозрительным. Каждый человек на Земле хоть однажды задавался вопросом, что скрывают его соседи, Блен же решил, что этот вопрос заслуживает более пристального внимания.
Вороша прошлое, Тьери любил вспоминать каникулы 1976 года, целое лето, проведенное под крышей домика в Рюгле в Нормандии. В первые дни подросток больше страдал от скуки, чем от жары, — он не смог подружиться с местными ребятами, телевизор остался в Париже, а ездить на велосипеде можно было только вечером, когда дул первый ветерок и в деревне зарождалось подобие жизни. Его мучения начинались в девять часов утра и длились весь день — лучше сказать ежедневная вечность, которая заставляла его проклинать каникулы.