ЭПИЛОГ.
Вся эта история оставалась неразъясненной долгие годы — почти четверть века — и ужасно мучила меня, не оставляла. Полжизни своей старалась я понять, что тогда произошло со мной и почему.
Разгадка пришла, как это, обычно, и случается, совершенно неожиданно.
Уже в перестроечное время, когда мы жили от «Огонька» до «Огонька», в каком-то из изданий, да, кажется, именно в «Огоньке», я прочла небольшую статью, что-то, вроде отрывка из чьих-то мемуаров, которая открыла мне глаза — вот уж, поистине: кто владеет информацией, тот владеет миром. Или, хотя бы, своей жизнью.
Человек рассказывал бесстрастно и отстраненно, как весной шестьдесят девятого года, будучи учеником девятого класса, пошел он днем в кино. Дело происходило в Москве. Как после сеанса на улице к нему подошли двое мужчин и, предъявив гэбэшные удостоверения, потребовали паспорт. Он паспорт незадолго до этого получил, а потому таскал его всюду в кармане пиджака (мне это знакомо — я тоже какое-то время носила только что полученный паспорт в сумочке, пока это не обнаружила бабушка и не отняла его). Он достал паспорт, который у него, незамедлительно, отобрали, а его запихнули в машину и повезли на Лубянку. В общем, домой он вернулся через шестнадцать лет, после мордовских лагерей.
Шили ему связь с зарубежной либеральной молодежью и участие в московской подпольной группировке студентов-антисоветчиков.
В статье напоминали, что шестьдесят восьмой год ознаменовался студенческой революцией в Париже. Я и тогда знала о волнениях, охвативших студенческие круги Польши, и, помнится, удивлялась, что у нас ничего не происходит и не к кому примкнуть. Помнится, я даже кому-то из друзей или родственников говорила, что не понимаю, как это могло случиться, что в царское время студенчество было настроено антиправительственно и было наиболее мобильной и решительной частью населения, а в наши дни превратилось в болото, которому ничего не интересно и которое ничто не волнует.
После хрущевских разоблачений гэбуха притихла на время и сидела тихо первые годы брежневского правления, стараясь разобраться, чего ждать от нового хозяина. Французские и польские студенты подарили ей шанс выслужиться перед Брежневым. Нужно было сфабриковать громкое дело, с помпой раскрыть его и таким образом доказать Бровастому, что они необходимы и что гайки в стране разболтались — нужно подтянуть. Опыта в штукачестве было у ведомства предостаточно — набили руку за сталинские годы — а тут такой случай: поляки бунтуют, и Западная Украина теперь наша, значит, бунтари — вот они, рядом, а кто может дать гарантию, что и к нам эта зараза еще не переползла? И было решено сделать вид, что — переползла.
Я думаю, их интересовал Гений — приятель моего мальчика, личность которого вполне тянула на то, чтобы раскрутить на роль лидера подполья. А мы были теми ступеньками, которые могли привести гэбэ к лидеру. Тем более, что просматривалась очень удачная связь западенских студентов с московскими — через меня.
Уехав из Москвы, я сломала замысел. Почтовой переписки я с мальчиком не вела, дома сидела одна, никто ко мне не приезжал и не приходил, общалась я только со своими школьными друзьями, а они за последние два года никуда не выезжали из Азербайджана. Поэтому протянуть нитку из Западной Украины и Москвы в Баку им не представлялось возможным, потому и повезли меня так далеко, чтобы на месте сломать и представить мой отъезд домой попыткой спрятаться от разоблачения.
Таким образом, получается, что я избежала вполне реальной возможности загреметь в лагерь.
Я не знаю судьбы моего мальчика — и не знаю, имею ли я право называть его моим — я не знаю, отпустили его или он все-таки попал в лагерь, я не знаю даже, жив ли. Судя по тому, что его имя никогда не встретилось мне ни в журналах, ни на обложках книг, из его замыслов тоже ничего не вышло. Где он, что с ним — я не узнаю этого никогда.
Я стала жить, зализывать раны. Чисто внешне, все у меня складывалось неплохо. Я все-таки закончила ВУЗ, у меня были романы, я вышла замуж по любви и родила двоих детей… Но все это было уже не то. Того огня, который горел во мне, того азарта и вкуса к жизни во мне больше не было никогда. Все было второго сорта — институт, Питер, профессия. То, ради чего я так работала в юности, так самоограничивала себя, промчалось мимо, оставив меня на обочине — не в том краю, не с теми людьми. Я жила среди людей, чувствуя себя зачумленной, у меня была позорная тайна — я сотрудничала с гэбэ. Самый глупый, самый нечистоплотный, самый непорядочный были лучше меня: у них такой тайны не было.
Помня о напутствии, полученном от дьявола в Борисполе, я жила на полусогнутых ногах, жила полушепотом, жила в полсилы. Я четко сознавала, что не имею права распрямиться в полный рост, потому что это могло привести меня к таким высотам, где стало бы интересно мое прошлое, а это могло навредить моим близким, да и сталкиваться еще раз с тупой силой гэбэ у меня уже не было ни куража, ни сил.
Всю жизнь я искала мужчину, хоть немного похожего на моего поэта, но и в этом не преуспела. Однажды только судьба подарила мне кого-то, напоминающего его, но человеку светила хорошая карьера, и я убралась с его дороги, пока не успела ему навредить.
Тот же самый полушепот царил в моей профессиональной жизни. Я через год после всей этой истории решила поступать еще раз. Нужно ли говорить, что эта попытка оказалась неудачной? В те годы конкурсы в ВУЗы были высокими, и для отсеивания применялся метод, простой и гениальный. На математике давали один вариант, в котором все задачи были сформулированы некорректно и решения не имели. Мне, которая консультировала все общежитие абитуриентов, достался этот вариант, и я опять оказалась не у дел. Только через два года я опять стала московской студенткой — не в том институте, где мне хотелось бы учиться, но все-таки в институте, и что для меня всегда было важно — в Москве.
Все произошедшее со мной сформировало мне новый характер. Я утеряла натуру отличницы. То, что заставляет нас делать разные вещи лучше других, ушло, мне стало довольно понимания, что я могу, при желании, сделать это.
А зачем было напрягаться? Все равно, что бы я ни делала, рано или поздно, я утыкалась в стену. Кроме того, я получила урок не откладывать удовольствие на потом, «потом» может не наступить. Новая Я не нравилась мне настоящей, которую я загнала глубоко в сознание и не позволяла ей поднимать голову. Новая Я была мельче и неинтересней, она ежедневно закапывала свой талант и забывала места, где он был закопан, она потеряла способность любить безоглядно, радоваться беспредельно, дружить на полную катушку. Вся жизнь шла механически, без моего участия, а мне самой хотелось одного — лечь на диван и читать, уйти от настоящего в выдуманный мир и там пережить всю ту бурю страстей, которой я была лишена в действительности, но без которой жить не могла.
Долгие годы история эта мучает меня. Я уже один раз пыталась написать эту повесть, но она не получилась, а теперь вот вдруг зафонтанировала, и я лихорадочно собираю все капли и крохи, боясь, что фонтан заглохнет, а излившаяся нефть пропадет.
Я принадлежу к поколению, которое, словно и не жило на свете. Мы появились вскоре после войны от раненых и искалеченных отцов и нездоровых матерей, которые в войну были подростками и испытали в период полового созревания — самый ответственный период в жизни человеческого организма — стресс, голод, непосильный труд.
Могло ли появиться здоровое потомство от этих людей?
Становление наших личностей пришлось на слом времен. В хрущевское время мы были маленькими и осознать ничего не могли, а когда стали что-то понимать, наступило другое время, думая о котором я вспоминаю Блока: «Победоносцев над Россией простер совиные крыла». Мы тоже жили под совиными крылами, но нам еще дополнительно забили рты, глаза, носы и уши серой ватой — да и оставили медленно задыхаться. Мое поколение, как будто и не жило совсем. Мы не написали книг о своем времени и о себе. О нас нет правдивого кино. Мы, перефразируя слегка Маяковского, «по стране родной прошли стороной», не оставив ни следа, ни памяти.