Киники доказывали бесплодность попыток теоретического знания, невозможность «синтетических суждений», общих определений и понятий и глумились над Платоном за то, что он обращал отвлеченные понятия в какие-то вечные сущности, сообщающие своим «присутствием» (παρουσια) ςе или другие общие свойства и качества вещам. Сюда относится острота Дионисиодора (301 А) насчет быка, «присутствие» которого делает нас быками, подобно тому как «прекрасное» делает прекрасными те вещи, коим оно «присуще».[116] Аргумент столь же грубый, как тот, который предание приписывает Диогену: узнав, что Платон определяет человека, как «животное двуногое и бесперое», он принес ему ощипанного петуха (Diog. L. VI, 2, 40). – Общие определения, рассуждали киники, ложны уже потому, что существует только частное, единичное: нет общих, реально существующих свойств, нет реальных «родов» и «видов». Я вижу человека, а не человечность – говорил Антисфен; «это потому что у тебя нет на это глаз», – отвечал Платон.[117] Киники признают реальность лишь видимого, осязаемого; общие начала, постигаемые умом, мыслимые отношения, недоступные чувствам, в действительности не существуют вовсе;[118] киники – грубые материалисты, и отсюда-то объясняется их учение о познании.[119]
Каждая вещь есть то, что она есть. Поэтому сказуемое должно быть тожественно с подлежащим, учили киники; допустите, что о подлежащем может сказываться нечто от него отличное, и вы впадете в ряд абсурдов, доказывая, что то, о чем вы говорите, есть нечто другое, чем оно само (А = не А). Но ведь сами же вы, возражает Платон, доказываете невозможность лжи и противоречия и тем сами себе зашиваете рот. Разрывая связь между подлежащим и сказуемым и отрицая возможность общих предикатов, вы уничтожаете возможность не только всякого противоречия, но и всякого познания. – Пусть так, отвечали киники: если знание невозможно, то все же может быть «истинное мнение» – положение, которое Платон пространно рассматривает в «Тэетете».
В «Евтидеме», где он высмеивает своих противников, он заставляет их аргументировать более грубым образом: невежда не может учиться тому, чего он не знает, и знающий не может учиться тому, что он уже знает. Знание есть, или его нет, и переход между ними столь же немыслим, – как от бытия к небытию и обратно.[120] Знающий не может быть незнающим, говорит Евтидем, и потому, если человек чего-либо не знает, то он есть уже незнающий; и наоборот, «все знают всё, коль скоро знают что-нибудь одно», прибавляет Дионисиодор. Как ни карикатурно грубы эти софизмы, в них можно докопаться до серьезной мысли: если бы человек безусловно, абсолютно знал что-либо, он обладал бы всеведением, и наоборот, всякое ограничение человеческого знания показывает, что абсолютное ведение ему не дано – истинно сократовская мысль, искаженная софистикой киников, которые понимают слово «знание» в абсолютном смысле. Но в защиту их можно сказать, что и сам Платон, ограничивая знание сферой абсолютных идей, в известном смысле стоял на одной почве с киниками. Еще более груб другой софизм, влагаемый в уста Дионисиодору, который изображен еще более наивным, чем его брат: «ты уже знаешь то, что ты учишь наизусть, как скоро ты знаешь все буквы, из которых состоит то, что ты учишь». Но и в этом софизме осмеивается философский тезис киников, который обсуждается в «Теэтете» совершенно серьезно: киники учили, что элементы всего познаваемого, которые они сравнивали с буквами, составляющими слоги и слова, сами не доступны логическому определению: их нельзя определять чем-либо отличным от них самих, чем-либо другим: их можно только называть. Определять можно лишь нечто сложное, поскольку мы знаем составные части, элементы этого сложного целого. Речь есть «сочетание имен», как имя или слово – сочетание букв. Я не могу знать ничего, если я не знаю элементов познаваемого, и наоборот, если бы я знал эти элементы, то я знал бы все, так же как я умею читать все, зная буквы. В софизме Дионисиодора пародируется эта теория и приводится к абсурду; но ясно, что Платон имеет в виду ее и что из нее заимствовано сравнение элементов познаваемого – с буквами.
Мы не можем проследить во всех софизмах нашего диалога (Бониц насчитывает их 21) явные указания на учение киников; в отдельных из них, и в особенности в тех, которыми доказываются общие положения, такие указания ясны в связи со свидетельствами других источников; в других, иллюстрирующих собою эти положения, мы можем только с большим или меньшим вероятием подозревать отголоски оживленной полемики между киниками и Платоном.
Мы привыкли видеть в киниках философов, преследующих исключительно моральную цель, и с первого взгляда нам трудно представить себе, чтобы Евтидем и Дионисиодор, выступающие со своей антилогической диалектикой, олицетворяли собой проповедников аскетической добродетели, суровых обличителей всех условностей современного общества, заслуживших прозвище «собачьих» философов или «псов» как за суровость своих обличений, так и за то «упрощение» жизни и возвращение к естественному состоянию, которое они проводили на практике.[121] В начале диалога оба брата извещают Сократа, что риторикой они занимаются лишь между делом, посвятив себя всецело обучению добродетели. Но Сократ просит их отложить свои лекции до другого раза, а теперь показать лишь образчик своей протрептики, убедив молодого Клиния заниматься философией и прилежать к добродетели. Здесь-то и обличается несостоятельность обоих учителей, которые начинают с полнейшего софистического нигилизма и совершенного отрицания самой возможности учения и знания. Если нравственное учение киников оставляется в стороне, если Евтидем и Дионисидор ничего не говорят о добродетели, то ведь и в «Теэтете» спор с киниками ведется исключительно на почве гносеологии. Как видно, полемика самих киников была направлена именно на этот пункт учения Платона.
В последней группе софизмов Евтидема и Дионисиодора мы находим, однако, и такие, где явно пародируются отдельные пункты нравоучения киников или, скорее, аргументы, которыми они доказывались. Таковы положения – человек не нуждается в большом количестве (внешних) благ, или золото не есть «собственное» благо человека, которое он мог бы носить в себе самом.[122] Аргументы Дионисидора напоминают здесь грубые «капуцинады» Диогена. Спорящие иронизировали друг над другом, стремясь обратить насмешки противника на его же голову.
Смысл отдельных насмешек нам непонятен. Если бы мы имели в руках утраченные сочинения Антисфена «об употреблении имен», «о вопросах и ответах» или его «эвристический» и «антилогический» трактаты, то, без сомнения, мы поняли бы многие намеки Платона, остающиеся для нас совершенно неясными. Здесь мы можем делать только догадки. Что значит, например, непонятная нам острота по поводу «зрячих» или «способных к видению» плащей? Есть ли это намек на те дырявые плащи, сквозь которые выглядывало тщеславие киников (Diog. L. VI, 8),[123] или же какой-нибудь каламбур Антисфена, в ответ на упрек Платона, что он признает реальными лишь чувственно воспринимаемые, осязаемые или видимые предметы? Что означают остроты о поваре, которому пристало жаренье, о кузнеце, которому пристала ковка, об Аполлоне, которого можно продавать или резать как свое «животное»? По всей вероятности, и это – насмешки киников над диалектиками с их общими определениями вроде «двуногого бесперого», или с их рассуждениями о согласовании родов и сочетании понятий. Повторяю, попытка объяснить всю соль отдельных эпиграмм, рассеянных в нашем диалоге, поневоле окажется тщетной. В одном случае, однако, Платон весьма недвусмысленно указывает, кого бьет его сатира; после того, как Дионисиодор доказал, что отец Ктесиппа – пес и что Ктесипп бьет в нем собственного отца, обиженный юноша замечает: "много справедливее было бы мне бить вашего отца, которого нелегкая угораздила произвести таких мудрых сыновей. Но в самом деле, Евтидем, многим благами поживился ваш, он же и собачий отец от вашей мудрости!" Отец собачонок (о υμετεροζ τε χαι τώ5ν χυνιδιων πατηρ) εсть, очевидно, «пес» (χυων), ξтец «кинической школы» (299 А).