Было бы крайне ошибочным видеть в софистах «развратителей» юношества, как это делали иные древние и новые судьи, или же считать их проповедниками чистого имморализма, хотя некоторые из представителей софистического движения и не останавливались перед крайними выводами субъективизма. Но в общем нравственный результат софистической культуры не мог быть и положительным: давая уму формальное образование, эмансипируя личность, освобождая ее от предрассудков, обучая ее «мыслить и говорить», софисты не задавались целью внушить ей новые положительные идеалы взамен старых. Иные из них, как Протагор, величали себя «учителями добродетели»; но самое понятие и термин «добродетель» (αρετη) ξзначает у греков нечто иное, нежели у нас: это своего рода хорошее качество, добротность, сила (vis, virtus), или «способность», полезная тому, кто ею обладает: Горгий ставит себе целью формировать сильных, способных людей (δειναυζ ποιειν τουζ ανθρωπαυζ), Οротагор воспитывает «добродетель», полезную для наилучшего ведения своих собственных и общественных дел, – находчивый ум, свободный от предрассудков, и «политическую добродетель» – красноречие. Подобно логике, и этика поглощалась риторикой. Честный Продик, обучая риторике, декламировал о добродетели, превознося ее над призрачными внешними благами, что не мешало ему зарабатывать «удивительно сколько денег» своим красноречием и преподаванием (Р1. Hipp. maj. 282 С). Другие софисты, подобно ему, составляли образцовые похвальные слова в честь тех или других героев, победителей городов, надгробные слова, моральные декламации,[58] в которых прославляются те или другие добродетели и в которых софисты оперируют с общепринятыми нравственными понятиями и воззрениями. Это делают, по-видимому, и Горгий, и Протагор, что не заставляет их, однако, подчинять свое «словесное искусство», или искусство убеждать людей, каким-либо объективным этическим нормам. Настоящий адвокат, настоящий ритор, умеющий спорить за и против любого положения, должен уметь делать сильное слабым и слабое сильным (τον ηττω λογον χρεττω ποιειν). Σчитель дает своим ученикам оружие и научает их владеть им: от них зависит то употребление, какое они из него сделают. При этом, однако, при отсутствии ясно осознанных нравственных принципов, этическое до такой степени подчиняется риторическому, что само «оружие» софистов и те приемы владения им, которым они обучали, были сами по себе далеко не безразличными в нравственном отношении и возбуждали к себе отрицательное отношение как со стороны представителей традиционной морали, так и со стороны углубленного философией нравственного сознания, высказавшегося в лице Сократа.
Мысль об относительности всех нравственных и правовых норм, об условности всех человеческих оценок естественно сама собою прокладывает дорогу среди распространения рационалистической культуры и разложения традиционного быта и воззрений. Верования, нравы, обычаи, законы или установления, все то, что «почитается» (α νομιζεται) λюдьми, – различно у разных народов. Софисты с интересом останавливаются на этих различиях, которые отмечает уже Геродот. Да и не выходя за пределы греческого народа, не встречаемся ли мы с величайшим различием в нравах, обычаях, нравственных воззрениях и правовых установлениях? Эти последние являлись особенно изменчивыми, и всякий влиятельный политик или демагог мог способствовать их изменению. Законы – нормы справедливого и несправедливого – сами зависят от произвола правителей, обладателей законодательной власти.
И вот в связи с сознанием условности человеческих законов и установлений является вопрос о естественном основании и происхождении права и нравственности. С одной стороны, еще жива старинная идея о вечном, неписаном божественном законе, вечной правде, – идея, которую высказывал уже Гесиод, и отголоски которой слышатся еще в софистической литературе. Вера в «закон» как высшую, единственную власть в свободном человеческом обществе характеризует собою политические идеалы Периклова века. Но относительно самого содержания вечного, естественного «закона», или права, мнения расходились и до и после софистов. Согласно традиционному представлению, в нем заключалась высшая божественная санкция справедливости, добра, верности долгу, человеколюбия, благочестия. Но уже для Гераклита, например, вечный и естественный закон определяется как закон всеобщей борьбы и вражды. Это – закон природы, стоящий выше условных человеческих понятий добра и зла и санкционирующий неравенство, обусловленное борьбою.
В эпоху софистов спор о естественном основании права и нравственности, об отношении «природы» к «установлению», естественного права к положительным законам – занимает умы, волнует общество, проникает на площадь, на театральные подмостки. Отдельные законы (νομιμα), σчреждения, обычаи греческих и варварских племен делаются предметом сравнительного изучения. Одни софисты, как Гиппий, противополагают вечное «естественное» право, сближающее всех людей в общем равенстве и братстве, – человеческому «закону», который разделяет «насилует» их, принуждая их жить противно природе. Другие софисты, как более скептический Протагор, видят в «естественном состоянии» лишь общую борьбу и анархию и ищут основания нравственности в нормах и законах упорядоченного гражданского союза. Как человек есть мера всех вещей, так мерою справедливого и несправедливого, доброго и недоброго является общественный союз: что в каком государстве считается справедливым и хорошим, то для него так и есть, пока оно признает его таковым. Такой вывод делает Платон из основного положения Протагора (Theat. 167 С), хотя нет основания полагать, чтобы он сам его делал. Но уже Архелай, последователь Анаксагора, признавал, что доброе и дурное, справедливое и постыдное существует не по природе, а по установлению (νομψ Diog. L. II, 16). Νо если нравственные понятия создаются и воспитываются учреждениями и законами посредством наказаний и наград или похвал и порицаний, то где граница между законом и насилием, произволом законодателей, власть имущих? Не сводится ли все к субъективному произволу и к тому «политическому» искусству слова, которое дает человеку власть в государстве и средство для удовлетворения своих желаний? По мнению Протагора, существуют, по-видимому, нравственные нормы, без которых никакое общежитие не может существовать. Другие софисты, как Антифон, тоже указывают на необходимость единодушия или внутренней солидарности (ομονοια) δля существования общественного союза. Стало быть, существуют естественные законы человеческого общества; но положительные законы отдельных государств, очевидно, не только не совпадают с ними (будучи все различны), но даже нередко явно им противоречат, где они являются результатом насилия и произвола или обусловливают собою пороки общественного строя.
Такое противоположение естественного права (το φυσει διχαιον) οоложительному (τα νομιζομενα) ρильно занимает общественную мысль. Естественное право уже тогда понимается одними как основание общего равенства и братства. Мы только что видели зачаток этой мысли у Гиппия: по природе все люди – «сродники, сограждане друг другу, – не по закону; ибо подобное подобному сродно, но закон, тиранически властвуя над людьми, принуждает ко многому противно природе» (Plat. Prot. 337 С). Софисты Алкидам и Ликофрон (Горгиевой школы) восстают против института рабства и родовой аристократии: «природа никого не создала рабом». И эти мыслители встречают отголосок в драме Еврипида. Ίσοτηζ, πавенство, говорит Иокаста, связывает, соединяет друзей, государства, союзников между собою – «ведь равноправие есть правда людям от природы».[59] Но существует и другое воззрение: мы видели, что уже Гераклит признает неравенство между людьми естественным законом. И мы видим отдельных младших представителей софистической культуры, особенно в ярком образе Платонова Калликла (в «Горгии»), которые видят в «естественном праве» лишь право сильного: законы человеческие суть лишь путы, которыми слабые связывают сильных, «справедливое» и «законное» есть лишь то, что выгодно обладателям власти. Законы установлены слабыми. "Ради себя самих и своей выгоды, – говорит Калликл, – они и устанавливают законы, и воздают хвалу, и преследуют порицаниями. Запугивая сильнейших себя и способных достигнуть преобладания, чтобы они не возобладали над ними, эти слабые говорят, что своекорыстное притязание постыдно и неправедно и что неправда состоит в том, чтобы стремиться к преобладанию над другими; ведь и сами-то они, я полагаю, дорожат равенством, будучи ничтожнее. Вследствие этого стремление к преобладанию над большинством и признано дурным и постыдным, и это называют нарушать справедливость. А между тем, я думаю, сама природа учит тому, что лучшему справедливо преобладать над худшими и сильнейшему над слабейшим. И часто показывает она, что это действительно так – как среди прочих животных, так и в целых государствах и родах человеческих, т. е., что суть права в том, чтобы сильнейший имел власть и перевес над слабейшим. А то по какому другому праву Ксеркс пошел походом на Грецию, или отец его на скифов, или еще – десятки тысяч примеров можно было бы привести. И я думаю, что эти люди действуют сообразно природе самого права и, клянусь Зевсом, по закону самой природы, хотя, уж конечно, не по тому закону, какой измышляем мы, когда, взявши смолоду наилучших и наисильнейших из нас, заговаривая и завораживая их как (приручаемых) львов, мы порабощаем их, говоря, что следует держаться равенства и что оно-то есть прекрасное и справедливое. Когда же, полагаю я, найдется муж, обладающий достаточно сильным характером, то он все это стряхнет с себя и разорвет, убежит от всего этого и, растоптав ваши писания, и чары, и заклинания, и законы – те, что противны природе, восстанет и явит себя господином ваш бывший раб, и здесь-то просияет естественное право. Мне думается, что и Пиндар указывает на то, что я говорю, в песне, где он говорит: