Значит…

Надя созналась — вот единственный вывод.

«Надя, Надя, как ты могла так поступить? Какими нечеловеческими пытками им удалось вырвать у тебя правду? Может быть, в бреду ты выдала себя и меня? Это я могу тебе простить. Но даже в бреду ты не смела открывать местонахождение типографии!… Надежда предала типографию! Надежда покажет им потайной ход! Этого не может быть, я сам брежу… Три года вместе, три года совместной подпольной работы значат больше, чем целая долгая жизнь…»

Янис знал все мысли Надежды, все черточки ее характера. Такой человек, как она, даже потеряв рассудок, не может стать предателем. Даже, как утверждает этот гестаповец, ради спасения другого. Эту непоколебимую уверенность ничто не может расшатать.

Впервые за все время допроса Янис заговорил:

— Дайте мне самому прочитать. Я верю только собственным глазам.

Позабыв о своей хитроумной тактике, Рауп-Дименс в бешенстве вскочил с кресла.

— Как ты смеешь, проклятый коммунист! Раз я сказал, что это написала Цветкова, чего же еще надо!

От ярости Рауп-Дименс забыл об осторожности, и сидевшая в соседней комнате Надежда услышала его слова. Прежде чем караульные успели опомниться, она кинулась к двери:

— Ложь! Не…

Она умолкла на полуслове — подскочивший эсэсовец сдавил ей горло. Но Янис и так все понял. Подняв голову, он прошептал:

— Надя, Наденька…

Раздался резкий голос Рауп-Дименса:

— Ведите сюда… Привязать обоих к стульям! Пытать их! Они у меня заговорят!

Штурмбанфюрера невозможно было узнать. Лицо побагровело, глаза вылезли из орбит. Он походил в этот момент на эпилептика. Эсэсовцы, уже видевшие его припадки, на сей раз ждали какой-то особенно бурной вспышки. Но Рауп-Дименс вскоре опомнился. Жажда личной мести не должна влиять на поступки. Сперва надо узнать, где находится типография, а потом можно будет рассчитаться… Обычными пытками от них ничего не добьешься — это ясно. Но у каждого человека есть свое больное место, своя слабость. Нужно только отыскать их. И Рауп-Дименс показал, что не зря за ним утвердилась слава отличного психолога. Итак, только что Жанис прошептал: «Наденька!» Очевидно, он любит эту женщину. И то, что никогда не пришло бы в голову звероподобному мяснику Ранке, придумал дикарь с дипломом Кембриджского университета.

— Итак, Жанис, слушайте меня внимательно. Мне нужна типография. В вашем присутствии Цветкову будут пытать до тех пор, пока вы не скажете, где эта типография находится. Вас никто не тронет, чтобы не мешать вам любоваться приятным зрелищем.

Ненависть, молнией сверкнувшая в глазах Яниса, подтвердила Рауп-Дименсу, что он на правильном пути.

— Она красивая женщина не правда ли? — продолжал он с издевкой. — Останется ли что-нибудь от ее красоты через несколько часов — зависит всецело от вас… Гессен, приготовьте инструменты…

Звериные лапы сорвали с Нади одежду. Она сидела не шевелясь. Даже когда раскаленный шомпол прижался к ее белой коже и комнату наполнил горький запах горящего тела, она не закрыта глаза. Они были такими же, какими Янис видел их во сне. Эти глаза, казалось, говорили: «Ничего, Янис. Я выдержу. Выдержи и ты».

Палачи делали свое дело, и Янису пришлось смотреть до конца. Он видел, как грудь и дорогое, искаженное болью лицо Надежды покрывались кровавыми пузырями. Он ничем не мог ей помочь… Он должен молчать. И Янис кусал губы до крови. Надя не сказала ни слова. Только сквозь стиснутые губы вырывались глухие стоны. Потом и они затихли…

И все, кто находился в кровавых стенах гестапо, ясно расслышали далекий гул артиллерийских орудий.

41

Перевод из застенков гестапо в Центральную тюрьму означал, что Янису осталось жить всего лишь несколько дней. После пережитого смерть представлялась ему огромным облегчением. И вовсе не потому, что он желал смерти. Ему хотелось жить, жить хоть сто лет. Но все же лучше умереть, чем видеть, как выродки калечат любимого человека. Чем больше шрамов искажало Надины черты, тем горячей любил он это до неузнаваемости изуродованное лицо. Только теперь, в самые черные дни своей жизни, Янис осмелился признаться себе, что любил и любит Надежду. Но любовь подпольщика — это песня без слов, далекий огонек, мерцающий в ночи…

Теперь самое страшное позади. Гестаповцы прекратили бесплодную борьбу. Надежду Цветкову больше не мучили. Подпольщики победили!

…Гитлеровцы отступали, и это чувствовалось даже в тюрьме. Казалось, самый воздух насыщен лихорадочным ожиданием. Надзиратели рыскали по камерам, то и дело без всякого повода набрасывались на любого, кто попадался под руку. Фашисты явно нервничали. А заключенные жили надеждой. И, невзирая на побои и карцеры, вся тюрьма по ночам гудела от перестуков. Казалось, будто слышится глухая барабанная дробь. Заключенные делились сведениями о продвижении Красной Армии. Эти известия проникали даже сквозь каменные стены и чугунные решетки. Было известно, что гитлеровцы решили всех умертвить перед отступлением, и все же многие верили в чудо. Ибо там, где сражаются советские люди, возможны чудеса.

Последняя ночь перед казнью… Надеяться на чудо Янис уже не мог. В эту ночь он мысленно хотел проститься со всем, что в жизни было ему дорого и близко: со звездами, что сверкали здесь, в рижском небе, и там, над Москвой; с землей, на которой так чудесно жить; с товарищами, связанными с ним большой, мужественной дружбой борцов за общее дело; с Надей…

Квартира без номера (сб.) - pic_35.png

Было бы куда лучше провести эту ночь одному. Но как раз сегодня в камеру привезли еще одного смертника. Это был знакомый Буртниека — Макулевич. Бедняга лежал на нарах и все время тихонько всхлипывал.

Янис большими шагами мерил камеру: от окна до дверей, от дверей до окна. Потом он остановился. Проведя ногтем по прутьям решетки, точно по струнам, он вдруг вспомнил свою любимую песенку. Ту, что часто пел Надежде. Ту, в которой каждый раз взамен позабытых слов придумывал новые.

Он и сам не заметил, как начал вполголоса напевать:

Быть может, навсегда умолкнет сердце,

Но нам с тобой неведом жалкий страх.

Пусть знает враг — любовь сильнее смерти,

И Родина живет у нас в сердцах.

Макулевич зашевелился на своих нарах.

— Простите, сударь, за беспокойство, но, право же, я не могу постичь, как можно петь в такую минуту. Неужели вы ничуть не боитесь смерти?

— Не надо бояться… Ведь смерть лишь естественное завершение жизни.

— Но я не могу не бояться, — прохныкал Макулевич голосом перепуганного ребенка. — Мне так страшно… Подумайте только: сегодня я жив и мы с вами ведем беседу, а завтра меня засыплют землей, я сгнию, превращусь, в прах, и после меня ничего, ровно ничего не останется. Ах, это так ужасно, даже думать об этом невозможно!…

Слушая Макулевича, Янис несколько раз кивнул головой:

— Да, я вас понимаю. Человеку, который ни во что не верит, трудно умирать.

Точно ища спасения, осужденный на смерть схватил руку Даугавиета своими тонкими костлявыми пальцами:

— Вы изволили совершенно правильно сформулировать эту проблему… Я все время стремлюсь убедить себя, что существует загробная жизнь… Но, простите меня, я больше уж не могу, не могу в это верить… — Макулевич чуть не заплакал.

— Я в это тоже не верю, — успокоительно сказал ему Янис. — Но мы, коммунисты, верим, что жизнь человека продолжается в его делах.

— Впервые слышу подобные идеи! Но даже если б я с ними согласился, меня бы это нисколько не утешило. Вы, наверно, успели многое совершить за свою жизнь? Вы коммунист, господин Калнынь, а я, чего я достиг? Ничего после меня не останется, не считая никому не нужного венка сонетов…

— Да, Макулевич, о таких вещах каждому надо подумать заблаговременно, чтобы в смертный час жизнь не оказалась сплошным неоплаченным долгом перед народом, перед человечеством, перед будущим…