Потом отец достал кассету и ушел, оставив мальчишек одних, и они все крутили фотоаппарат, щелкали впустую затвором, целились друг в друга, пока наконец Темка не спохватился.

– Хватит, хватит, – сказал он. – Повесь-ка, пока не доломали, а то и поехать никуда не придется.

Толик послушно повесил фотоаппарат, и вдруг неприятная мысль кольнула его. Он попробовал прогнать ее поскорее, но ничего не вышло. Такие гадкие мысли, видно, не исчезают бесследно, они сразу отражаются в человеке, сразу отпечатываются в нем – там, внутри, в душе или на лице, в зависимости, наверное, от того, кто какой человек, – и Темка сразу заметил это, спросил Толика, что с ним.

– Ничего! – равнодушно ответил Толик, стараясь отогнать эту гадость.

Но она не отгонялась, а, наоборот, вырастала, становилась все огромней, будто в Толика забралась обезьяна. Сначала обезьяна была малюсенькая, едва заметная, но она вырастала с каждой секундой, вырастала в мохнатую гориллу, отчего-то похожую на бабу Шуру. «Чей фотоаппарат-то? – шептала горилла бабкиным голосом. – Чей, а? Чей? Твой или Темкин? Не знаешь? Ну так знай! Темкин. Это ему отец подарочек такой сделал. Ему – понял? – а не тебе! А ты сын родной. А Темка никакой не сын! Ну-ка, ну-ка вспомни, когда тебе отец такие подарки делал? Не вспоминай! Никогда!»

Горилла внутри Толика приплясывала, колотила себя по бокам длинными мохнатыми лапами, разевала огромную, до ушей, пасть, радовалась чему-то; и чем быстрей она росла, тем ниже опускал Толик голову, тем противней было ему.

Он боялся посмотреть Темке в глаза, он стыдился самого себя.

Человек не выбирает свои мысли, они приходят к нему сами по себе, не спросясь – и хорошие и гадкие, – ничего уж тут не поделаешь. Надо только, чтоб гадкие мысли не стали делами, – потому человек и называется человеком. Надо суметь эту гориллу вовремя взять за хвост и вышвырнуть из себя. Сразу увидишь, как легко и просто тебе стало. Сразу почувствуешь, как хорошо без дурных мыслей, – никто не топчет тебя внутри мохнатыми лапами. Надо только поскорей это сделать. Промедлишь, пожалеешь ее – и станешь ей сродни. Будешь ходить с мохнатой душой. Улыбаться людям, а внутри ненавидеть их.

Толик поднял голову, глубоко вздохнул. «Прочь, горилла, прочь!» Он даже руки поднял, на нее замахиваясь.

– Ты чего? – повторил удивленно Темка, пристально вглядываясь в Толика.

Тот прикрыл глаза, переводя дыхание. Горилла уменьшилась, снова становилась малюсенькой. «Прочь!» – рыкнул на нее Толик, думая, что маленькую прогнать будет проще. Но она и не подумала исчезать. Просто сжалась в точку и свернулась в клубок. Заснула.

«Вот гадость! – подумал про себя Толик. – Вот мерзость!» Но Темка глядел на него вопросительно, и нужно было что-то отвечать.

– Да ну! – сказал он. – Так! Мура!

Действительно, какая это мура! Никогда и никому не завидовал Толик, а тут позавидовал, да и кому – закадычному дружку, Темке! Темке и так живется несладко! Похуже, чем ему. А тут стало только налаживаться – и нате! Позавидовал первый же друг!

Темка пристально вглядывался в Толика, будто слушал его тайные мысли, а потом сказал погрустнев:

– Ты не бойся! – сказал он. – Аппарат этот твой. Я его от Петра Ивановича не возьму, уговор дороже денег… – Он промолчал, а Толик даже рот приоткрыл от удивления: как это Темка понял? – Ты знаешь, – задумчиво проговорил Темка, – я будто сплю, сплю все время… Есть такая болезнь – летаргия. Человек засыпает и может много лет подряд проспать… Вот будто и я сплю и не могу очнуться. Проснусь – и все дальше пойдет по-старому.

Толик медленно покрывался красными пятнами. Маленькая горилла исчезла в нем, испарилась. Остался лишь стыд – жуткий, неповторимый стыд перед Темкой. Как могла появиться эта горилла, как он мог подумать такое!..

Толик вздрогнул: точно! Это точно! Это в нем проснулась бабкина кровь. Ведь он внук этой скряги, этой жадины, которая из-за жадности раскрошила всю семью, словно ломоть хлеба. И эта жадность теперь вдруг проснулась в нем!

Он сидел красный как рак и вдруг вскочил с табуретки и выбежал на улицу. Как стыдно ему было!..

Возле больницы носом к носу Толик столкнулся с отцом и мамой. В руках у отца была большая картонная коробка.

Толик стоял возле них, пораженный, не зная, что делать: то ли пройти мимо, то ли обрадоваться, раз отец и мама стоят и разговаривают. Раньше бы он обрадовался, конечно, что тут говорить, но сейчас он не знал, как быть, потому что голова его была забита совсем не этим, а Темкой, фотоаппаратом. А главное – собой.

Нет, лучше утопиться или забраться на крышу и броситься сверху вниз головой, чем быть похожим на бабку. Это ужасно, если у него бабкина кровь! Правда, сейчас все успокоилось, горилла исчезла, оставался лишь стыд перед Темкой. Но кто знает, вдруг горилла появится снова? В другой день, из-за других случаев и людей? Вдруг она будет просыпаться часто – это же кошмар! Он, Толик, исчезнет, а командовать им станет такая вот обезьяна. Хоть и человекоподобная, но не человек.

Расстроенный Толик не заметил, что отец и мама совсем не взволнованы встречей.

«Мама, – вспомнил Толик, – интересуется Темкиным здоровьем. Вот она и пришла узнать, как и что. И увидела отца. Что особенного?..»

– Я проявил пленку, – сказал отец Толику. – Сейчас будем печатать.

– Прямо в палате? – удивилась мама, будто она уже знала про все – и про фотоаппарат, и про то, как они снимали сегодня.

– Прямо в палате! – улыбнулся отец. – Николая Ивановича помнишь? Так он тут главврачом. Разрешит!

– Ну идите! – ответила спокойно мама. – Счастливо!

Она повернулась и не спеша пошла по улице. Толик вздохнул, постепенно приходя в себя, и они отправились к Темке.

– Ничего! – сказал ему отец, обняв за плечо. – Скоро всему конец.

Толик подумал, освобожденно вздыхая, что правда, скоро всему конец, скоро уж, совсем скоро выпишут Темку из больницы.

Но оказалось, они не поняли друг друга.

Совсем не поняли.

Выяснилось это позже, а пока отец отворил дверь в Темкину палату и стал вынимать из коробки увеличитель, пластмассовые ванночки, красный фонарь.

Он хлопотал, а Темка глядел на Толика удивленными глазами, видно, не понимая, отчего он убежал. Но едва они устроились поудобнее и кинули в ванночку первый листок бумаги, Темка все забыл. Глаза у него яростно засветились при красном таинственном свете, он подмигнул Толику и шепнул ему в самое ухо:

– У тебя законный отец!

Толик легко вздохнул, снова радуясь за Темку и за отца, увидел, как, словно по велению волшебника, в ванночке под красным фонарем на белом листе бумаги прорисовывается он сам – все ярче и четче: распахнутая рубашка в клеточку, рот до ушей, брови вразлет и точечки глаз.

Толик смотрел сам на себя, прислонившегося к косяку возле дверей в Темкиной палате, и поражался чуду остановленного времени.

Толик принес этот снимок домой еще мокрым, свернув трубочкой. А наутро, когда бумага просохла, мама приколола карточку кнопкой к стене. Повесила в тот угол, где бабкина икона висела, только пониже.

– Ну вот, – сказала смеясь. – Теперь ты наш бог!

– Чей это ваш? – усмехнулся Толик, поглядывая на смурную бабку.

Возьмет еще да в знак протеста порвет карточку. А ведь жалко, все-таки первый настоящий снимок. Не такой, когда перед фотоаппаратом окаменевший сидишь и фотограф тебе, словно маленькому, обещает: «Гляди сюда, сейчас птичка выскочит», – а человеческий, какие у взрослых бывают. Да и сфотографировал Толика не кто-нибудь – Темка.

– Наш! – весело подтвердила мама, будто и не замечая бабки. – Наш! Наш! – И засмеялась, словно горох рассыпала.

Часть пятая

Внук миллионерши

1

С той поры, с того самого дня, когда Толик принес мокрую карточку, мама – как радио: поет без конца. Румянец во всю щеку, платье шуршит, будто даже платье радуется чему-то, и ходит мама так, словно летает.