И снова скатился со стула, задвигался по комнате.
– Деньги имеете, – воскликнул он, – а живете в таком помещении! – обвел он рукой комнату. – Ведь и прекрасную квартиру в кооперативе построить можно, и мебель новую купить.
Нотариус подошел к шкафу и вдруг уперся в него плечом. Шкаф скрипнул.
– Ну вот! – сказал он, словно что-то кому-то доказывал. – Видите! Рухлядь, розваль! А вы деньги мальчику завещаете.
Он подкатился к столу, уселся за бумаги. Сказал строго, глядя на бабку:
– Вы извините! Я инструкцию нарушаю, переубеждая вас! Но подумайте: мальчику до совершеннолетия еще лет шесть, а? И потом, зачем ему деньги? Вырастет, сам заработает, а вы, извините, так и помрете в этой комнатушке.
Он снял очки, постучал дужкой по столу.
– Может, у вас конфликт? – спросил он. – Может, вы сгоряча? Так я потом зайду.
Он взглянул на бабку, на маму, на отца, на Толика. Покрутил головой и стал собирать бумаги.
– А вы, это, – сказала бабка, – вы инструкцию-то не нарушайте. Записывайте, что говорят.
Нотариус посмотрел на бабку и присмирел.
– Ладно! – сказал он и заскрипел пером, повторяя под нос то, что писал: «Девять тысяч рублей… Боброву Анатолию Петровичу… по достижении совершеннолетия».
«Девять тысяч, – подумал Толик. – Девяносто по-старому». Он зажмурился, стараясь представить себе такую гору денег. Но ничего не выходило. Никак не представлялась такая гора.
Ну и ну!.. Ну и жмотина оказалась бабка! И отца и маму пытала скупердяйством и жадностью. И вот сколько накопила. Теперь не знает, куда их девать.
– Ну и ну!.. – сказал Толик, все еще удивляясь. – Ну и жмотина ты, бабка!
В первый раз назвал Толик вслух так бабу Шуру. Она взглянула на него строго, пристально: мол, лишу сейчас тебя наследства. Толик взгляд бабкин сразу понял и, хоть вслух она ничего не сказала, ответил:
– Нужны мне твои миллионы, – и, подумав, добавил: – Как собаке пятая нога.
И вдруг он услышал смех.
Толик повернулся и увидел, что мама и отец весело смеются. Толик удивился: неужели так смешно оказалось про пятую ногу у собаки, и вдруг понял – они не над этим смеются, а над бабкой. Баба Шура ждала, что они заплачут. Что они станут просить прощенья, раз такое наследство оказалось у бабки. Что они скажут: «Ладно, мы сдаемся, только дай эти деньги нам», – а они – они смеялись!
– О-хо-хо!.. – сказал круглый нотариус, глядя сквозь очки на бабу Шуру. – И чего только не наглядишься в нашей шкуре.
Он заскрипел «вечным пером» по своим бумагам, мама и отец ушли за билетами, и Толик увидел, как враз, в одну минуту осунулась бабка.
Плечи ее опустились, носик повис, она кивала головой на все, что говорил ей кругляш, совсем не похожий на нотариуса, и Толик понял: ему жалко бабку.
Не хозяйка, не владычица была теперь бабка. В серой кофте, в серых чулках сидела перед нотариусом серая сухонькая старушка, божий одуванчик.
9
В день отъезда мама ходила с решительным лицом и улыбалась, но потом с ней вдруг что-то случилось. Будто эта решительность и это веселье были неискренними, ненастоящими, напускными, будто все это было маской – тяжелой, изнуряющей, и вот в маме кончились силы. Ока сорвала маску, опустилась на сундук, зажала ладони коленями и замолчала.
Потом она проводила по лицу рукой, взбадривалась, стараясь улыбнуться, но улыбка получалась жалкой. Мама вскакивала, пробовала хлопотать на пару с отцом, но тут же садилась снова и опять жалобно смотрела на Толика. Так, словно он умирал.
Промелькнули часы, и отец сказал:
– Ну пора! Присядем на дорогу.
Прозрачные мамины глаза опять заблестели, она безвольно опустилась на чемодан, повесила голову, и был миг, когда Толик подумал: все-таки она не выдержит, и никуда они не поедут.
Хотел ли он этого?
И да и нет… Но все-таки, пожалуй, нет. Толком он еще не представлял, как будет жить один на один с бабкой Шурой, – наверное, будет несладко. Но лишь ради этого ему не хотелось иного решения. Пусть едут! Пусть! Надо, чтобы они уехали. Для них же самих.
– Ну, встали! – сказал отец, и Толик заметил, как медленным, грустным взглядом отец осмотрел комнату. Абажур, медузой висящий под потолком, старый шкаф, которому не дал цены нотариус, диван, комод, старый бабкин сундук…
Тут же отец встрепенулся, заулыбался весело, думая, наверное, о новом доме и о дороге.
Они вышли во двор: сначала отец с двумя старенькими чемоданами – к одному была привязана не уместившаяся кастрюля, – потом сгорбившаяся баба Шура и мама с Толиком.
За воротами на лавочке сидела тетя Поля. Увидев процессию, она поднялась.
– Едете? – спросила соседка тихо.
– Едем, – ответила мама и вдруг порывисто бросилась к тете Поле, обняла ее.
– Ну, ну! – говорила тетя Поля, поглаживая маму по спине. – Ну, ну! – Потом отстранила ее и сказала строго: – Берегите!.. Берегите!.. – И заплакала неожиданно, так и не договорив, что же надо беречь.
Они двинулись дальше, но, пройдя несколько шагов, Толик обернулся. Обернулась и мама.
Тетя Поля низко, в пояс поклонилась им вслед.
До вокзала было порядочно, и отцу с чемоданами приходилось тяжело, но они пошли пешком и совсем не короткой дорогой. Сначала Толик ни о чем не догадывался и понял, в чем дело, лишь у самого Темкиного дома.
Отец повернулся к маме, виновато глядя на нее, она кивнула, и, оставив чемоданы, отец скрылся во дворе.
Баба Шура вздохнула, покрутила головой – ей было, конечно, непонятно такое, а Толик, напротив, обрадовался за отца. Обрадовался, что так хорошо они придумали с мамой. По-взрослому и не трусливо.
Скоро отец появился в воротах. Он был не один. С ним шагал Темка.
Отец приблизился к чемоданам, потоптался смущенно и сказал, словно извиняясь:
– Вот Артем захотел меня проводить.
Теплая волна колыхнулась в Толике. Темка, Темка! Какой он все-таки удивительный человек! Все плохое забыл, выбросил будто, оставил только хорошее – и пришел. Не каждый взрослый так может. А Темка смог.
Они отправились дальше – впереди баба Шура, потом отец рядом с мамой и замыкающая пара: Толик и Темка.
Они шагали дальше, и вот появился вокзал – серый и мрачный, похожий на большую казарму, а Толик все думал о Темке, о его справедливости. О том, что, верно, в этом и есть главная человеческая сила – быть справедливым.
Они переглянулись, и Толик вдруг заметил, как вытянулся и похудел Артем. Мальчишки не улыбнулись друг другу, не подмигнули весело, только посмотрели внимательно, будто каждый хотел запомнить другого.
– Скоро в школу, – вздохнул Темка, и Толик кивнул ему механически, вспомнив Изольду Павловну, и Женьку, и Цыпу, и Машку с Колей Суворовым. Как-то все будет, вздохнул он, но не огорчился.
Поезд уже стоял у платформы – чистые зеленые вагоны. Отец протянул билеты худому как жердь проводнику и понес чемоданы в вагон. Кастрюлька, привязанная к одному чемодану, жалобно звякнула, ударившись обо что-то железное, будто брякнул звонок, и вдруг мама кинулась к Толику.
Она обнимала его, тискала изо всех сил, и руки у мамы дрожали. На мгновенье Толик отстранился и увидел, что мама не плачет, что глаза у нее сухие, но совсем больные. Они горели воспаленно, мама дышала горячо и обнимала Толика, как маленького!
– Прости! – шептала она. – Прости меня!..
– За что? – удивленно спросил Толик и пристыдил себя.
Ему бы, наверно, надо заплакать сейчас, но слез не было – напротив, он равнодушно смотрел на все, что происходило. Словно это не его обнимала мама, словно его не касался этот вокзал, этот вагон, в котором они уедут, будто Толик стоял где-то тут сбоку и взирал на все равнодушно, как посторонний.
– Толик! – шептала мама. – Прости! – И заглядывала ему в глаза, будто что-то изменится, если Толик скажет: «Да, прощаю».
Он поглядывал на Темку, думал, что надо быть справедливым, кивал головой, напряженно улыбался, а мама не успокаивалась, словно всего этого ей было мало. Словно Толик должен что-то такое сделать из ряда вон, что-то такое крикнуть или поставить печать на своих словах, чтобы было доказано, утверждено: он их простил, и не обижается, и все так должно быть.